Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014
Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
Стихотворения / 1970-1979Когда наступала весна, старик начинал уходить.
Каждый раз по весне.
Он замолкал и часами сидел в огороде.
И смотрел, как становится рыхлым,
как ссыхается,
как оседает снег.
И уходит в землю.
А сам он не знал, что уходит.
Потом приходило время, когда он вспоминал про обутку –
что прохудилась.
Потом приходило время выбирать и ломать палку у старой вишни.
Потом – отыскать котомку:
вот она, пригодилась …
А бабка смотрела тихо и молилась неслышно.
…Вот он сошел с крыльца
– скрипит под ногами щебенка.
Вот доходит почти до крестов,
легко, не чувствуя тела.
Вот в последний раз оборачивается…
Издали каждый человек становится маленьким,
похожим на ребенка.
И в этом все дело.
8.04.77
Похожие:
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждый раз все то же. Шлях в пыли.
В пыль корова шмякает навозом.
Дядька, щелкая кнутом, идет за возом,
Пропадая там, где край земли.
Мальчик (руки, ноги – ничего)
Вдруг застыл веревочкой стоячей,
И, черноголовый и незрячий,
Стал похож подсолнух на него.
День уходит. Только скрип колес
Долго-долго раздается где-то,
Будто на возу увозят лето…
А оно еще не началось.
17.11.77
Похожие:
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
ЛитературоведениеПахло революцией!
Роберт Рождественский
Нас мало. Нас может быть четверо…
И все-таки нас большинство.
Андрей Вознесенский
Их было трое, выходцев из Литературного института имени Горького – Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко и Роберт Рождественский. Потом к ним присоединился четвертый – выходец из архитектурного Андрей Вознесенский.
Ах, как прекрасно и головокружительно начиналась их молодость! Воистину было в них нечто мушкетерское. Разве что шпагу каждому заменяло перо. И какие славные удары наносили они клевретам сурового пастыря, тридцать лет правившего страной с твердостью, которой мог позавидовать сам великий кардинал!
Вы, которые объявили войну космополитизму, вам:
Мне говорят: «Послушайте, упрямиться чего вам?
Пришла пора исправить ошибки отцов.
Перемените имя. Станьте Родионом,
Или же Романом в конце концов…»
Мне шепчут: «Имя Роберт пахнет иностранщиной…»
А я усмехаюсь на эти слова…
Роберт Рождественский
Вы, которые отгородились от мира железным занавесом, вам:
Границы мне мешают…Мне неловко
не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.
Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,
со всеми говорить – пускай на ломанном.
Евгений Евтушенко
Вы, сделавшие искусство однообразным, как казармы, вам:
Хочу искусства разного, как я!
Мне близки и Есенин и Уитмен.
Евгений Евтушенко
Вы, из мещанского лицемерия опустившие над постелью полог молчания, объявившие физиологию вне закона, поставившие ее перед судом парткомов, вам:
Наряд мой боярский
Скинут на кровать.
Мне хорошо бояться
тебя поцеловать.
Громко стулья ставятся
рядом, за стеной…
Что-то дальше станется
с тобою и со мной?..
Белла Ахмадулина
Ты говорила шепотом:
«А что потом, а что потом?»
Постель была расстелена.
И ты была растеряна.
Евгений Евтушенко
И ты в прозрачной юбочке,
Юна, бела,
Дрожишь, как будто рюмочка
На краешке стола.
Андрей Вознесенский
Да что это! Вы, прячущиеся за прописными моралями: «Любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки при луне», разве вы могли себе позволить не ухаживать, но водиться, не с девушками, но с девками, на которых «вся дактилоскопия малаховских ребят»? Разве вы могли позволить себе такое:
Играла девка на гармошке.
Она была пьяна слегка.
или такое:
Вдруг выругалась. «Поздно».
И – сумку теребя:
«Ушел последний поезд.
Можно – у тебя?
Не бойся, не безденежна.
Я, парень, заплачу.
Только ты без этого – страшно спать хочу».
…Ловко пробку выбила
и, прислонясь к стене,
сказала: «Парень, выпьем.
Конфеточки при мне.
Работаю я в «Балчуге».
Клиенты – будь здоров!
Писатели и банщики,
включая докторов.
На славу учит «Балчуг».
Ругаюсь – высший шик.
Ушла из меня баба.
Стала, как мужик».
Евгений Евтушенко
Да господи, разве вам об этом: о пьющих, курящих, матом гнущих девках, которые и не ночевали в ваших благопристойных стихах, в созданной в них (в вас) стране, где, как писал когда-то (позволял себе писать) Роберт Рождественский, «очень чистенький райком комсомола ровно в шесть кончает дела»?!
И вы, спрятавшись в подворотнях, с ужасом шептали (по привычке говорить и жить шепотом): «Уже и райком комсомола тронули. Что же это будет?».
А они, эти хулиганы, на которых не нашлось ваших дружинников (не было их еще), или мушкетеры, на которых не нашлось гвардейцев кардинала (не было их уже), все больше и больше распоясывались.
Еще недавно вы спорили о допустимости «маяковских» рифм в поэме Горностаева «Кремлевские звезды» и большинством голосов демократично решили: что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
А они плевали на ваше демократическое решение. Они опрокинули вашу рифму, вашу добропорядочную, освященную традициями рифму, заголивши ее, как площадную девку, и стали рифмовать: «за полночь – за плечи», «возьмешься – невозможно», и даже: «настурции – настырные».
Вы улюлюкали: «Формализм!», вы устроили «культурную революцию» против «формалистов», вы казнили их китайскими казнями, вы изжили их, как «переверзевшину», «богдановщину», «пильняковщину» и «деборинские ошибки». И вдруг – жив курилка! А вот вам:
Меня пугают формализмом.
Как вы от жизни далеки,
Пропахнувшие формалином
И фимиамом знатоки!
Роберт Рождественский
А такого не хотите?
В одном вагоне – четыре гармони,
Четыре черта в одном вагоне.
Четыре чуба, четыре пряжки,
Четыре,
Четыре,
Четыре пляски!
Андрей Вознесенский
Да бог уж с ними, с формальными вывертами всякими – основ бы не трогали. Так нет, тронули.
Сколько сил потратили, насаждая государственный антисемитизм! Сколько людей повыбили от Михоэлса до Переца Маркиша! Сколько собраний и чисток провели, чтобы создать незримую черту оседлости! Из сил выбились, но создали. Создали? А вот вам – в морду, в печень, в пах – «Бабий яр»! (Эх, хотел процитировать, да в избранных произведениях Евтушенко, в двухтомнике образца 1975 года не нашел – выскребли уже. Или сам выскреб, как ошибку молодости?).
Да что там евреи! Самый добропорядочный нынче из четверых – Роберт Рождественский – на самое святое замахнулся! «Товарищ революция! Неужто ты обманута?». Ишь, куда хватил! Правда, вопрос – не ответ, но все же…Что ж это, господи, что дальше-то будет? Ведь совсем все разнесут в клочья. Караул!!! Революция!!!
Ошиблись обыватели от литературы и государства. Ошиблись благонамеренные и неблагонамеренные читатели. У страха и надежды глаза велики. Не было это революцией. Может быть, и могло быть, да не стало. А стало фрондой. Гора родила мышь.
…Под овации в Политехническом кончились «Три мушкетера». История, взяв на себя роль Дюма, села за продолжение.
Похожие:
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Какое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... [...]
ПублицистикаНи дать, ни взять
Все дело в глаголах. В действии.
“Наша задача — взять власть в свои руки”. Так говорилось вначале.
Взять — это значит, приложить усилие. Или насилие.
“Взять землю у помещика — такова суть дела”.
Взяли…
И создали общество распределения.
И сменили… глагол — глагол “взять” для новой власти, впрочем, как и для любой власти, стал неудобным.
Тем более, у кого брать? У рабочих и крестьян? У себя же? У власти? Приложить к ней усилие? Или насилие?
В общем, с глаголом “взять” получалась форменная чепуха — глагол перестал идти в ногу со временем.
И стали, вместо него, внедрять другой: “давать”.
Давать стали все, что осталось от того, что взяли: соленую воблу по карточкам, меховые шапки, квартиры, которые раньше, припеваючи, занимали буржуазия и дворяне, какие-то — самые разнообразные — талоны, какие-то — самые разнообразные – места — в общем, все.
В мозгах произошло некоторое смещение : с одной стороны, не отвыкли брать, с другой же, начали привыкать, что дают.
И стала происходить с этим путаница в народе. Перекоп, например, брали сами, но кричали: ”Даешь Перекоп!”. А кто его должен был давать? Непонятно. Но поскольку лозунг шел сверху, а сверху давали, то и кричали так: ”Даешь!”.
На лингвистический этот парадокс никто тогда, конечно, внимания не обратил — не до лингвистики было, поважнее были дела.
А стоило обратить. Потому что было в парадоксе этом что-то от знамения времени. Нового времени.
И глагол “дать” стал распространяться прямо-таки без всякого удержу.
Давали Магнитку и Турксиб. Стали давать масло к хлебу.
Глаголом “дать” все больше и больше насыщался внутриполитический лексикон. И он даже уже стал выпадать в осадок.
И это естественно. Потому что выросли уже поколения, которые не брали — не участвовали, значит, во взятии. Которым давали.
Все реже потому вспоминали в разных там газетах и вообще в печатной продукции, что власть в свои руки взяли, что землю взяли – много чего взяли. Все чаще стали писать: ”Советская власть дала крестьянину землю”, ”дала право на труд”, ”дала право на отдых”, ”дала женщине равные права с мужчиной” — практически все дала.
Все дело в глаголе. Глагол внедрял ощущение зависимости. Что и нужно было власти.
А давать не прекращали. Правда, давали все в очередях. Так что вместе с глаголом “взять” поистерлись и почти совсем вышли из употребления глаголы “покупать” и “продавать”. Просто смешно стало говорить: ”Продают муку”. Дают — это другое дело, это понятно.
Внедряясь в голову простого, не совсем простого и совсем не простого человека, например, писателя или композитора, глагол “давать” был призван порождать в ней чувство неизбывной благодарности и неоплатного долга.
И благодарность росла. Ибо с каждым годом давали все больше — рука дающая не оскудевала. Из власти сыпалось, как из рога изобилия: давали путевки, давали ордена (раз-давать стали позже), характеристики, направления в институт, давали среднее и даже высшее образование, соль, муку, сахар, масло и мясо. Дали Сталинскую конституцию.
На фоне вчерашнего голода, голода, ставшего с 1917 года хроническим, все это представлялось полным изобилием. Дали-таки обещанное!
И народ смотрел в руки власти преданно, благодарно и с надеждой: что еще дадут?
Правда, при этом во все больших масштабах кого-то брали, все суровее кому-то давали. Но ко всему этому быстро привыкли и перестали замечать. Тем более, что власти обещали завтра дать еще больше, а послезавтра — и вовсе чего душа пожелает.
И народ ждал — чему-чему, а ожиданию научился. В тех же самых очередях: стоишь себе, ничего не делаешь, маешься, а там, глядишь, давать начали. Теперь не зевай только.
Долго и успешно воспитывала своих питомцев советская власть, создавая по Павлову условный рефлекс — чтобы в руку смотрел и к кормушке бежал. По звонку. Поощрение, наказание, а в результате — послушание. Такая система — пенитенциарная. Такое общество — распределения. Такие родители: Родина — мать, Сталин — отец.
И вырастили. Иждивенца. Он и в руку смотрел и к кормушке бежал – к окошечку кассы.
И пришли новые времена. Кормилица истощилась — грудь иссохла — шутка ли,70 лет.
И отняли многочисленных детей ее от груди ее.
И стало им голодно и сиро.
И пришла им пора становиться взрослыми и самим добывать себе пропитание.
А они не приучены — все на мать смотрят, все к груди тянутся: ”Мамка, титьки!”, все чуда ждут — авось молоко появится.
А им: ”Нет социализма! Нет кормушки! Нет распределения! И производства тоже нет! Ничего нет!”.
Ничего? Дудки. Главное-то осталось — микроб. Он-то самый живучий. На нем и государство выросло. И все мы. На этом самом — на ожидании чуда. Нельзя в одной, отдельно взятой? А вот и можно! Нельзя сразу из недоразвитого капитализма вперемешку с феодализмом в коммунизм? А мы верим. На полках пусто, а мы — “еще нынешнее поколение будет жить” — “раз — и в дамки”, как говаривал Ноздрев.
Чуда, — кричим, -чуда! И чтобы без напряга — “по щучьему велению, по-моему хотению”. Как в сказке.
И тогда приходит наперсточник с двумя колпачками и шариком. И супервайзер с гербалайфом. И целитель — экстрасенс, который раковую опухоль рукой снимет.
И в газете появляется объявление: ”Как выучить иностранный язык за два месяца практически без усилий”.
И институты становятся академиями.
И кандидат наук переводится на английский и становится доктором. Без усилий — без диссертации и дополнительных затрат мозгового вещества.
В обществе без надежды, в атмосфере ожидания чуда наперсточники растут, как грибы. Что там старый кустарь — одиночка! Вот уже ученый совет наперсточников решает вопрос: придумать такой факультет, чтобы студенты неслись безотказно, как куры в инкубаторе. Какие будут предложения? Врачи, учителя, инженеры — на это уже не идут: этих и так хоть пруд пруди, да и зарплаты не платят. Кто ж пойдет? Нужно что-то новенькое.
-Журналистики!
-Неплохо.
-Маркетинга и менеджмента!
-Очень хорошо.
-Народных целителей со стажировкой в Индии!
-Прекрасно!
-А вот, скажем, парламентских деятелей с последующим устройством на работу?
-Чудесно!
И растут не по дням, а по часам престижные факультеты – колпачки, под которыми околпачивают студентов. На факультете журналистики лекции читают вчерашние преподаватели русского языка, не написавшие в жизни ни одной заметки. Мо-жет, они теоретики — диссертации защитили по журналистике? Нет диссертаций. А если и есть, то только не по журналистике. Лекторы факультета маркетинга и менеджмента только вчера узнали слова эти. И то по телевизору. А что делать — иначе зарплату где взять?
Так три причины: историческая — то, что система распределения 70 лет выращивала из нас иждивенцев, бегущих к кормушке; психологическая — стремление получить все “практически без усилий” и социальная — то, что государство перестало нас кормить и загнало в угол, порождают ожидание чуда, ибо надежда на чудо появляется тогда, когда больше надеяться не на что.
И тогда приходит наперсточник и сбывает нам по сходной цене чудо, которого мы ожидаем.
И становятся вчерашние железнобетонщики народными целителями.
И уже не различишь, где железобетонщик, где народный целитель-экстрасенс, а где…правительство вкупе с парламентариями, который год питающее нас надеждой, что вот-вот наступит благоденствие на основе всеобщего падения производства. А всего-то и нужно — два колпачка и шарик с инвестициями и стажировкой на Богамах.
И растет, поднимаясь над нами, гигантская пирамида наперсточников — памятник безнадежности и неизбывной надежде на чудо.
КОРОТКО И ЯСНО
***
Магазин закрыт. На нем табличка с надписью “перестройка”.
И люди идут в другой. Через два квартала.
В нем тоже ничего нет.
***
Уже перестроили черный хлеб: стоил 14 копеек, теперь — 22.
Колбасы все еще нет. Перестраивают. В коопторг.
***
“Больше динамизма!” — таков новый лозунг.
Цены демонстрируют торжество динамизма.
Лестницу заменили эскалатором — то же самое, но больше динамизма.
***
Расцветает демократия: возникло Всесоюзное общество ветеранов, общество женщин, еще несколько других обществ.
Человек из общества. Иди знай, из какого.
***
То частник выступал под видом государства. Теперь — государство под видом частника.
***
Экспериментально в отдельных районах, вместо одного, баллотируется два кандидата куда-то.
Хотели послать куда-то обоих. Нельзя. Нужно одного.
Тогда послали куда-то второго.
***
Абуладзе: ”Покаяние”. Иззопов язык.
***
ЦК комсомола бежит за молодежью. Никак не догонит — одышка, ожирение — возраст.
Молодежь пытается догнать ЦК комсомола. Напрасно — те все на машинах.
Так и бегают друг за другом.
***
Реабилитировали Наполеона. Посмертно. Оказалось, что Ватерлоо не было. Вернее, было, но победили не те. А главное: Елена оказалась не святой. Какой ужас!
Невыдуманные истории
Золото партии
Есть история с большой буквы. Ее пишут. А есть истории с маленькой буквы. Их рассказывают. История с большой буквы всегда обращена лицом к политике. Истории с маленькой буквы – к человеку. Даже если они касаются политики. Вот одна из таких историй.
После исторической встречи Ю.В.Андропова с ветеранами партии, на которой Генсек подчеркнул, что ветераны – это золото партии, было принято решение расформировать партийные организации пенсионеров при ЖЭКах и объединить всех коммунистов-пенсионеров в единые территориальные организации.
Первое собрание новой организации, в которую вошел и я, было назначено на вторник на 14 часов в школе N 23.
Без четверти два я пришел в школу.
Возле дверей актового зала, где должно было проходить собрание, топталось несколько стариков и старушек. Я тоже стал топтаться.
Прошло минут 20. Когда стало ясно, что что-то тут не так, кто-то из топтавшихся позвонил, и тут выяснилось, что собрание перенесли – теперь оно должно состояться в 3. Уходить уже было не с руки, и стали ждать трех.
Золото партии, цвет партии ползет, с одышкой поднимается по лестнице, шкандыбает – подтягивается.
Три часа. Вошли в актовый зал, расселись.
Четверть четвертого. Собрания нет. И нет секретаря, так что спросить, в чем дело, не у кого.
Наконец появляется женщина (как выяснилось, секретарь – в глаза ее не видел) и объявляет:
– Все пошли на Ширшова, 16. Собрание будем проводить там.
Стало ясно: по-видимому, нас засекли, и мы в соответствии с революционными традициями меняем явки – недаром же ветераны.
Ширшова, 16. Низкое помещение окнами выходит на дощатый дворовый туалет: в одно окно – «М», в другое — «Ж». Правда, запаха нет – зима.
Света тоже нет.
– Ничего, – бодро говорит секретарь, – будем пока работать без света.
В конце-концов, – думаю я, – подпольщики собирались не в лучших условиях. Все в соответствии с революционными традициями.
Сумерки. Лиц почти не видно – конспирация.
Тут выясняется, что не хватает стульев. Как самый молодой, бегу в ЖЭК, что рядом, и выпрашиваю три стула. Втаскиваю. Раздаю. Какой-то старик предлагает мне сесть с ним на один стул. Интеллигент. Отказываюсь.
В это время впереди в темноте кого-то выдвигают в президиум. Освобождается два стула. Мой старик переходит на один из них, жестом предлагая мне садиться.
Сажусь. Открывается дверь и входит бабушка с явно дореволюционным стажем. Отдаю стул ей. А сам становлюсь у дверей. Входит еще одна бабушка. Бегу и выпрашиваю стул в ЖЭКе.
За всеми этими стульями пропускаю половину собрания. А поскольку это собрание первое для новой организации, то, как выясняется, на нем присутствует представитель райкома. Молодой, напористый, он берет слово и приветствует ветеранов «от имени районной партийной организации».
– Мне, товарищи, – говорит он далее, – очень понравилась атмосфера, в которой проходит ваше собрание.
Какая атмосфера – здесь же дышать нечем! – задушенно кричит кто-то из темноты.
И сидеть не на чем, – вздыхает рядом бывшая комсомолка.
Не у вас одних так, – успокаивает представитель райкома.
Действительно, думаю я, в стране еще не хватает стульев, туговато с электричеством – в общем, есть еще временные трудности. Но, видимо, ветераны партии как-то оторвались от жизни и уже не могут понять. А ведь понимали, всю жизнь. Понимали.
– Товарищи, – говорит секретарь парторганизации, других помещений нам не обещают, так что будем обживать это. Я уже заказала портреты членов политбюро.
Я стою, прислонившись к дверному косяку, и шепчу, как клятву: здесь будем стоять насмерть. Другие тоже стоят. Насмерть.
1997
Не на того напал
Что-то с людьми нынче происходит.Недавно приятель мой, интеллигентный работающий пенсионер, всю жизнь при должностях бывший, рассказал мне такую историю.— Еду я утром на работу. Рядом – дама. Напротив – мужчина.
У мужчины, представляешь, ширинка на пуговицах сверху донизу расстегнута. А он видеть этого не может – из-за живота своего, живот у него большой.
Тут дама наклоняется ко мне и тихо так говорит:
— Скажите ему, чтоб ширинку застегнул, а то мне неудобно.
И мне, понимаешь, не очень удобно. И пока я думаю: сказать, не сказать, мужчина закрывает глаза, вроде задремал. Теперь уж совсем как-то – что ж, будить его?
Тут он открывает глаза и вдруг говорит:
— Вот понять хочу: что вы за люди повылезли, с дипломатами? Хоть ты, например?
Я сначала даже не понял, кому это он. А он на меня смотрит и еще громче:
— Что у тебя в дипломате? И вообще, кто ты такой?
Тут я уже понимаю, что это он мне. Но от неожиданности у меня аж язык во рту заклинило. А он и не дожидается – меня заклинило, а его зациклило:
— Вот я инженер. На заводе работаю. А ты кто? У меня в сумке завтрак. А у тебя в дипломате? Ну что можно везти в дипломате? Кто ты, чтобы вот так с дипломатом ездить?
Господи, ну что он ко мне привязался?! Да отвяжись ты от меня, ради бога!
И тут меня расклинило:
— Вы бы лучше, — говорю я, — чем дипломатом моим интересоваться, ширинку застегнули, а то она у вас вся нараспашку.
Ну, думаю, теперь-то он от меня, наконец, отвяжется.
А он, как ни в чем не бывало, ширинку свою на ощупь застегивает по пуговице и при этом не останавливается:
— Подумаешь, ширинка! Я вчера в командировке был. Утром приехал. Вот только сумку схватил с завтраком. А что у тебя в дипломате? Кто ты чтоб с дипломатом ездить?
И тут меня прорвало:
— Да жидо-масон я, хоть и украинец во всех коленах! Жидо-масон, понимаешь?! Карл Маркс, Троцкий, Ленин! И я!
— Да нет, — вдруг засмущался он, — я лично против евреев ничего не имею.
— Имеешь! – уже почти ору я на весь троллейбус. И откуда что взялось – я уже совершенно не соображаю, что говорю. – Это ты, — кричу, — Ленина возле обкома краской замазывал? А теперь торбинкой с завтраком прикрываешься?
А он глаза выпучил от удивления и только бормочет:
— Да не красил я Ленина. У меня и краски нет. Вот привязался!
Ну, тут как раз моя остановка. Я и сошел.
А на работе меня сотрудники уже третий день вопросом донимают:
— Что у вас в дипломате, Юрий Борисович?
Много их в том троллейбусе ехало.
***
13 марта 91 года. Троллейбус. Водитель резко тормозит. Мужчина возле кабины:
— Я вот сейчас вытащу тебя оттуда да мордой об асфальт заторможу!
Голос откуда-то сзади:
— А ты и дальше за Союз голосуй! Они тебя мордой об асфальт всю жизнь тормозили и дальше так тормозить будут.
Троллейбус ощерился голосами. Троллейбус раскололся.
Рядом со мной мужчина лет сорока. В руках, видно, только что купленная (рассматривает, обнюхивает) «Меринг и Маркс». Вслушивается. Закрывает книгу. Ко мне:
— Говорят: Брежнев. Брежнев еще ничего, жить можно было. А этот придурок откуда взялся? Союз развалил. Европу отдал.
— И Персидский залив, — поддакиваю я и начинаю протискиваться к выходу. Придурок – он придурок и есть.
Из троллейбуса – в сберкассу – платить за квартиру. В сберкассе тоже не протолкнуться. Молодая женщина с ребенком на руках. Кто-то впереди говорит:
— Женщина, идите без очереди.
Женщина, как-то виновато оглядываясь, покорно проходит вперед.
— Могла бы и постоять, — почти спокойно говорит пожилая. – Погуляла бы с ребенком.
Пенсионер, стоящий рядом, с лицом «бвшего»:
— Молодежь. Они везде лезут. Я-вот… у меня одни штаны были.
Переходит на визг:
— Да выбросить ее – и все!
Пожилая (тоже уже с повизгиванием):
— Я в горячем цеху работала. На Петровке. В баню шла – с меня текло. Голодали. И ничего.
— Ничего, — говорю я успокаивающе, — они еще тоже голодать будут.
То ли аргумент подействовал, то ли энергия вся в гудок вышла – успокоились.
Выходя, подумал, вспомнил: «Из искры возгорится пламя». И холодок по спине.
17. 03. 91. Избирательный участок. День голосования: скажите «да» Союзу!
Чтобы сказали, демонстрация изобилия (будущего) – кефир в вестибюле.
Кефир!
И ни одного человека. То есть без очереди!
Подхожу ближе. Глазам не верю.
Тут же подходит женщина.
Тоже не верит:
— Продаете?
— Только в обмен на бутылку.
Люди недальновидны – приходят голосовать без бутылок.
Организаторы дальновиднее – увезут назад и… распределят.
«Голосуйте за Союз!».
16. 12. 92. Вчера был слух: завтра будут давать мясо, по 107 (а на базаре –300).
Очередь занимали с ночи. Синие чернильные номера на ладонях уже перевалили далеко за 100. Стоят.
— Говорят, будет после обеда.
— Что значит «говорят»?
— Заведующая сказала.
В обед всех выгнали на улицу.
— Обед кончится – впустим.
Мороз.
Обед кончился полчаса назад. Стоим.
Наконец впустили. Мяса нет, но хоть тепло.
Стоим.
Мяса так и не привезли.
…И стоять будем
Пошел я в овощной магазин. На борщ купить.
Есть капуста. И картошка есть. И бурачки. Продавщицы нет. И в очереди трое стоят всего: один мужчина и две женщины. Я четвертый.
Стоим, Уж пятая появилась, шестой и седьмой пришли.
– А продавщица где? — осведомляюсь я у третьей.
– Сказали, товар принимает.
– И давно?
– Не знаю, я пришла – ее уже не было.
От нечего делать смотрю, как два плотника под руководством директора новую дверь устанавливают.
А очередь тем временем растет помаленьку. И терпение иссякает. И кто-то сзади уже обобщает про «наши порядки». И кто-то другой подхватывает, что «у нас людей ни во что…» И это все громче. Просто уже вот-вот начнется.
И тут она появляется из подсобки. И успокаивающе, как детям:
– Ну, чего расшумелись? Сейчас всех отпущу.
И всех сразу отпустило. Но только она свою тару на весы поставила, директор кричит.
– Иди дверь подсоби ставить, бо мне уже некогда. А люди подождут.
И она разводит руками и выпархивает из-за прилавка.
И тут я не выдерживаю. Я вытыкаюсь из очереди, подхожу к этому директору и говорю ему про «наши порядки» и про «»людей ни во что» – короче, пусть продавщица идет и отпускает, а дверь подождет.
И вдруг от очереди отделяется второй, с орденскими колодками, и строго так говорит:
– Не мешайте людям работать, только время затягиваете.
И вся очередь сразу начинает волноваться и шуметь, что вот «трудно ему постоять», что «пришел здесь права качать, ты дома качай», что «все стоят, как люди, а он… Барин выискался – ему больше всех надо!»
А и правда, что мне, больше всех нужно? Плюнул я на свой борщ и пошел из магазина.
До сих пор понять не могу, чего это они так. Одно только и ясно: на том стоим.
19 июня 1997 ШКОЛА ВЫЖИВАНИЯ КАК ПРОЖИТЬ НА СТИПЕНДИЮ
Начните с психотерапии. Вам не по карману мясо? Станьте убежденным вегетарианцем. Как Лев Толстой. Оказаться в компании с графом не только полезно, но и приятно. И поможет избавиться от комплекса неполноценности.
Что до молочных продуктов, представьте себе, что все это – от коров, кормленых травой после Чернобыля, – и ваше желание как рукой снимет.
Просыпаясь, думайте о том, что сахар – это белая смерть, а прочие сладости ведут к диабету и ожирению, и благодарите власти за ограничение своего рациона.
Как видите, благодаря психотерапии необходимая вам «корзина» сильно уменьшилась, а количество дней, которые вы можете прожить на свою стипендию (а то и зарплату), увеличилось.
Если вы все равно не можете дотянуть до конца месяца, рекомендую вам новую систему питания. Нет, не по Шелтону и Брэггу -модные на Западе системы, рекомендующие на завтрак два банана, вам не подходят.
Я предлагаю совершенно кондовую, приспособленную к местным условиям и проверенную на себе систему – первобытную. Как известно, первобытные люди, как животные, питались по сезону. А поскольку мы по уровню жизни приближаемся к первобытному состоянию, питайтесь по сезону – сезонная пища намного дешевле. Ни в коем случае не ешьте фруктов зимой или первых овощей летом – в это время их тяжело переваривает ваш кошелек.
Летом – нажимайте на помидоры Но не сразу. Даже в светлом коммунистическом вчера я не ел помидоров по рублю. Выжидал и тогда, когда цена их опускалась до 50 копеек и выходил на охоту только к тому времени, когда она доходила до 30. И покупал за 15.
Вы скажете: как за 15 и при чем тут охота? При том и охота, что за 15. Приходя на рынок, я перехожу на режим поиска. Я отворачиваюсь от крупных и обхожу помидоры средней величины, не моргнув глазом, прохожу мимо бабок и молодиц, перед которыми помидоры возвышаются горой. Но вот взгляд мой цепляется за бабку, которая уже завершает базарный день. И тут я пикирую, как коршун на добычу.
– Почем?
– Тридцять.
– А такие? – показываю на помидор, только цветом отличающийся от винограда.
– По двадцять. – А если выберете и я все заберу?
– Ну, то по п’ятнадцять.
И все довольны: бабка – потому, что на такие никто и не смотрит, привыкнув, что крупное лучше мелкого и не вдумываясь в то, что это относится ко всему, что дает отходы в виде корки, кожуры и прочего, а помидоры – продукт безотходный, я – понятно: ешь на здоровье сколько влезет три раза в день – с луком и постным маслом, с хлебом и…
Не знаю, как вы, а я люблю сало. Но с салом есть тонкости. В прямом смысле: ищи свежее и самое тонкое, на которое покупатель, как и на твои помидоры, и смотреть не хочет, – его за полцены отдадут. Вы скажете: так оно ж не помидоры – шкура отходит Это правда. Но проверил и без шкуры дешевле.
Теперь хочешь – соли, а хочешь, как я, – перетопи его с лучком – первосортный продукт получается – белый, вкусный, ароматный. Мажь на хлеб и…
Изредка можно устраивать бесплатный молочный завтрак. Идете на рынок в молочный ряд и пробуете творог и сметану. А молочный ряд длинный…
17 июля 1997
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что... [...]
Стихотворения / 1970-1979Бесплодие. Нелегкая пора.
Пора – пустяк. А что, коли навечно
Душа твоя бесплодием увечна?
… … … … … … … … … …..
Застывший бег гусиного пера…
В чернильнице засохшие чернила…
Увы, уж если муза изменила,
Тебе, мой друг, сам Бог велел: пора!
И мне пора. Ни огонька вдали.
Лишь изморозь в полях земли немилой…
Чернила высохли?
Перо застыло?
А кровь на что?
…Прощайте, Натали.
1979
Похожие:
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали....
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НАТАШКА У Наташки, дуры, брови вразлет. Выскочила в сени – рада…...
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Постой, мальчишка!
Чего ты маешься?
И мне как будто не по себе.
Давай, мальчишка,
поменяемся –
На ржавый обруч
велосипед.
Вокруг от зависти
все просто сдохнут.
А нет – в придачу
бери кольцо.
Да никакая я
не чокнутая.
Да я же взрослая,
в конце концов.
А если дома
ругаться станут,
Так вот записка,
что все – сама,
Что поменялись,
что без обмана …
Прости, мальчишка,
за обман.
Они и сами
потом спохватятся.
Пока, дружище.
И счастлив будь …
Ах, обруч катится!
Как обруч катится!
Аж перехватывает грудь.
31.12.71
Похожие:
СМЕРТЬ ЮНКЕРА Суд идет революционный … М.Голодный И тот, чьим именем...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... [...]
Стихотворения / 1980-1989Сии птенцы гнезда Петрова
В пременах жребия земного…
День стоял бело-розовый.
Век в подворье смотрел.
А Меншиков жил в Березове.
И старел.
Ходили по двору куры.
Иногда неслись.
А дочери его, дуры,
Даром паслись.
Сидел он на лавке длинной.
Медленно пил с утра.
И зарастал щетиной.
И забывал Петра.
Где-то еще копошились страсти,
Разевали рты, как голодные птенцы…
А ему вспоминались все больше сласти:
Копеечные пряники, леденцы.
Проходила баба с набухшей грудью,
С высоким, налившимся животом…
Вот он опустится. И все еще будет.
Все еще будет, мин хер…
Потом…
31.03.81
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
ВО ТЬМЕ Моталась лодка на воде. Во тьме. На привязи причала. И...
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... [...]
Стихотворения / 1990-1999Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин,
Настоящий дворянин и большой поэт,
Александр Сергеич Пушкин был хороший парень,
И подобного другого не было и нет.
Александр Сергеич Пушкин был хороших правил:
Он ушел, детей оставив, славу и вдову.
Что детей, вдову и славу, он тома оставил
И таким явился к Богу, как на рандеву.
Так – во фраке и цилиндре – встал он перед Богом,
Перед Господом самим, чтоб держать ответ.
И спросил его Господь, вежливо, но строго:
– Как там жизнь, скажи, любезный?
– Суета сует.
Все на свете суета, да куда уж хуже:
Карнавал и мелодрама – страсти из чернил.
Да к тому ж еще служи, называйся мужем…
Боже, Господи прости, что ты сочинил?!
Александр Сергеич Пушкин. Что ему осталось?
Отродясь такого парня не было и нет.
И такому-то ему что светило? Старость…
А конец он сам придумал – сказано, поэт.
30.04.91
Похожие:
БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1980-1989Человек домой пришел
После стольких дней разлуки.
Скинул ватник.
Вымыл руки.
Снял ушанку.
Сел за стол.
Так сидел он и курил.
И смотрел сквозь дым табачный
Не на быт избы невзрачный –
За окно, где дождик лил.
Ночь пришла, и ночь ушла.
Только дождь примерз к порогу …
…Утром собрала в дорогу.
Вот и все.
И все дела.
18.10.86
Похожие:
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке...
СВЕЧА ГОРЕЛА Всю ночь кричали петухи… Булат Окуждава *** Всю ночь шел...
ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Проза— Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка. Можно, он посидит здесь? У меня как раз идет корректура, — сказала мама и ушла.
В комнате никого не было, потому что того дядю он сразу не увидел. А диван был интересный – не такой, как дома или как в гостях. В нем были ровная дырка и круглая дырка. В ровную дырку, как в щелку в почтовом ящике, можно засунуть листик или газету, а в круглую — палец. И еще он был весь пожмаканный и от него сами отколупывались такие черные кусочки. Он сам стал отколупывать такие кусочки. Они были кожаные и блестящие, а когда их отколупаешь, под ними просто такая серая тряпка.
Он взял книжку и стал смотреть картинки. Он их видел тысячи раз и просто перелистывал их — а вдруг он какую-нибудь забыл. Но он не забыл никакую.
Тогда он стал читать «
— Од-наж-ды. Однажды». — И сразу он узнал, что это про охотника. Но все равно было интересно, как складываются слова — слепливаются вместе все буквы и получается Абу-Селим и ружье. Получается настоящее ружье и настоящий Абу-Селим.
— Ру-жье бы-ло ста-рое и сво-ен-рав-но-е, — читал он.
— Какое? — спросил тот дядя.
И тогда он поднял голову и увидел того дядю. Дядя, оказывается, сидел за столом и тоже читал. Он очень удивился — ведь в комнате никого не было.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное, — сказал он.
— Своенравное, — быстро сказал дядя и чуть-чуть наклонил голову к плечу. Понятно. А что это значит?
Он посмотрел на дядины очки и опять удивился. Он так удивился, что глаза прямо устали на дядиных очках, а он не мог их даже никуда подвинуть.
— Своенравное, — сказал он. И пожал плечами. И еще раз посмотрел в книгу — проверил, есть там это слово или нет, потому что оно там оказалось, когда дядя спросил.
— Сво-ен-рав-но-е. Своенравное. — Он посмотрел на дядю и улыбнулся. И дядя тоже улыбнулся, подошел и сел рядом.
— Тебе сколько лет? — спросил дядя.
— Скоро будет шесть.
— Да, — зачем-то сказал дядя. — Молодец. — И долго смотрел в окно.
Он тоже посмотрел в окно. Но там ничего такого не было, кроме мокрой крыши другого дома.
Дядя достал длинный мундштук (таких длинных мундштуков он никогда не видел), сначала желтый, а дальше коричневый, затолкал туда сигарету, чиркнул зажигалкой и выпустил из носа дым. Потом он опять сказал «да» и опять замолчал.
Это «да» было такое ни к чему, что он никогда не слышал такого. И оно было такое длинное, как дядя смотрел в окно. И это «да», и мундштук, и «своенравное» были чем-то вместе и слеплялись, как буквы.
— Ну, раз тебе скоро будет шесть, так поехали дальше, — сказал дядя. — Что там дальше было с этим своенравным ружьем?
— О-но то стре-ля-ло, то не стре-ля-ло, — прочитал он и остановился, ожидая, что сейчас что-то опять окажется и уже заранее испытывая внутри какое-то замирание, как когда они играли в прятки и он прятался и кто-то, кто искал, поворачивался и шел к нему. И чем ближе тот к нему подходил, тем это замирание становилось нестерпимее, так что сжимались руки и ноги, и хотелось пикать. И тогда он выскакивал и что-то кричал и смеялся и куда-то бежал, все равно, куда.
— То стреляло, то не стреляло, — сказал дядя. — Такое странное ружье, такое своенравное ружье.
Вот и оказалось! Опять же, оказалось: «стреляло и не стреляло» и «своенравное» слепились! Он засмеялся и быстро-быстро стал рассказывать, как они слепились:
— А когда он хотел убить эту птицу, так оно не выстрелило. А потом он его положил. И оно само выстрелило и убило зайца. Само оно просто выстрелило и — зайца.
— Да, — сказал дядя и погладил его по голове. — Вот так оно и получается.
Говорил он очень серьезно и как будто совсем не про это. Но так было у других взрослых, когда им говоришь, а они что-то отвечают, а сами не слушают. А у него все как-то слепливалось. Потому что — тут он догадался и прямо обрадовался — он был слепщик.
— Дядя, — спросил он, подняв голову и посмотрев дяде в глаза, — а какая у вас работа?
— Работа? — спросил дядя, как будто удивился, что это слово тут оказалось. — Скучная у меня работа. Слова у меня, понимаешь?
И ему почему-то стало очень жалко этого дядю, хотя он не понимал, почему это может быть жалко, когда у человека такая интересная работа, что он все слепливает. И он не поверил, что это скучно, но получилось так, как будто поверил. Но не притворился, а вправду поверил, И вздохнул, и кивнул головой.
Но в это время вошла какая-то тетя. Она положила на дядин стол большой лист газеты, только с одной стороны это была обычная газета, а с другой — просто чистая бумага. Она села напротив, за другим столом. Положила и перед собой такой же лист. И еще другой, на котором только было еще что-то написано письменно, чернилами. Она посмотрела на дядю и сказала:
— Можно читать.
— Хорошо, — сказал дядя, поднялся, посмотрел на него, развел руками и пошел к своему столу.
Дядя сел за стол, еще раз взглянул на него, чиркнул зажигалкой и наклонился над листом.
Он вспомнил про книгу, даже взял ее в руки, но положил на место и стал смотреть на дядю.
Дядя, как все взрослые, когда они читают, совсем не шевелил губами, а просто смотрел на газету. Только время от времени он отворачивался в угол и щелкал пальцем по своему разноцветному мундштуку.
Он тихо сполз с дивана, взял белое блюдце, в которое дядя стряхивал пепел, когда сидел рядом с ним на диване, подошел и молча поставил его на стол. Дядя, не поворачивая головы, сказал «благодарю», потом засмеялся и так же, не поворачивая головы, положил ему руку на голову. И он постоял немножко под этой рукой, а потом пошел на свое место. И стал опять смотреть на дядю. Время от времени дядя сморщивался (наверное, у него что-то болело), а потом что-то писал на газете.
— Вы посмотрите, как он на вас смотрит, — вдруг сказала тетя, и он сразу быстро сбежал глазами.
— Тебе нравится этот дядя?
Голос у тети был неприятный, как почти у всех взрослых, когда они говорят с вами, иногда даже у мамы. И он не захотел сейчас слышать этот голос. Он просто смотрел на ножку стола пока тетя не начала опять читать. Тогда он посмотрел на нее и стал опять смотреть на дядю.
В комнате было тихо.
Дядя снял очки, потер пальцем переносицу, закрыл ладонью глаза, посидел так немножко, потом пододвинул газету тете и сказал:
— Здесь вот придется перебрать, а то дурдиотизм получается.
— Хорошо, — кивнула тетя.
Дядя поднялся, взял в руки свое блюдце и пошел к дивану.
— Ну что, — сказал он и сел рядом, — как продвигается охотник Абу-Селим?
— Никак. А мы с Ирой недавно в планетарии были.
— В планетарии? — удивился дядя. — Это что еще за зверь?
— Это не зверь, — улыбнулся он. — Это где темно и звезды показывают. И там сначала дядя что-то скучно рассказывает, а потом интересно — маленькие звезды и большие.
— Какие?
— Ну, такие и такие. Только мама говорила, что они совсем не маленькие, а такие, как земля, большие.
— А почему же маленькие? Что-то ты, парень, своенравное мне делаешь — сам говоришь, что маленькие, а сам — что большие.
— Нет, — засмеялся он, нисколько не удивившись, что дядя не понимает — он ведь сам не понимал, пока мама не сказала ему, что это потому, что далеко, — только кажется, что они маленькие, а они большие, потому что далеко.
— Ну, а если я стол этот возьму и кину до потолка, он также станет маленьким?
Стол? Об этом мама ничего не говорила. Он посмотрел на стол. Потом на дядю. Потом опять на стол. Слепщик. Вот опять — слепил стол и звезды.
— Стол тоже будет маленький, — удивился сам тому, что сказал, мальчик.
— Ну, каким?
Дальше уже как-то получилось так, что рот открывался и говорил сам, что хотел. И получилась такая интересная игра.
— Как стул.
— А если еще выше?
— Тогда, как вот эта книга.
— А еще?
— Как лампа.
— А еще, если совсем высоко?
— Ну, тогда, — сказал рот, — как маленькая точечка.
— Вот оно как? — сказал дядя. — Как маленькая точечка? А ты знаешь, так оно, наверное, и будет…
— Только вы его не поднимете, — сказал он. — Папа его поднимет, а вы — нет.
— Это почему же папа — да, а я — нет? — обиделся дядя.
— Он такой большой и кричит сильно.
— Ну, если сильно кричит, тогда, конечно, поднимет, — улыбнулся почему-то дядя. — Это ты, точечка, прав.
— Мама тоже большая, — сказал мальчик, — но она стол не поднимет.
— Ясно, — сказал дядя. — А теперь, точечка, пошли-ка в цех, посмотрим, может, уже вторую сверстали.
И они пошли в цех. Тут он был когда-то вместе с мамой. И все уже видел. Так он и сказал дяде. А дядя ничего не сказал, а только кивнул головой. Они подошли к какой-то машине, где какая-то тетя быстро-быстро нажимала пальцами кнопочки с буквами. Дядя посмотрел на целую кучу таких газет, где с одной стороны белое, покачал головой и сказал:
— Света, а Света, у тебя ренато есть?
— А что?
— Набери ему имя, а?
— Что ты, нельзя.
— А может, можно?
— Одна уже поплатилась. Ты же знаешь.
— Так она же не имя набирала. Она совсем другое набирала.
— Ну и что? Мне-то зачем рисковать?
— Да, — протянул дядя. — Нельзя, и все тут. Ты права, Светка, главное — не рисковать. Так сто лет прожить можно. Даже больше — сто двадцать.
И дядя махнул рукой и пошел. По дороге он подошел к какому-то ящичку, вынул оттуда железку, потом подошел к такому железному столу и взял там из такой блестящей кучи одну такую блестящую штучечку. Потом он намазал ее черной краской и ту железку тоже. А еще потом — прижал блестящую, а потом железную к белому листу бумаги. И там стали буквы и звездочка, «ре-зо-лю-ция» и звездочка.
— А теперь ты, точечка, — сказал дядя. И он тоже сделал все так же. И получились резолюция и звездочка. Тогда дядя обтер краску на блестящей и на железной и сказал:
— Положи в карман. И пошли.
Они снова пришли в ту комнату. Только когда они вошли, там оказалась другая тетя — не красная и толстая, а, наоборот, тоненькая и длинненькая и немножко похожая на девочку. А ноги у нее были прямые и высокие. И на них лежала сумочка. И тетя улыбнулась, когда они вошли, а дядя сказал:
— Здравствуй. Ты-то откуда?
— Шла мимо и зашла. Ты еще долго?
— Да как сказать, — сказал дядя и прошел к столу. А он пошел за дядей, стараясь даже не смотреть в ее сторону. Он уже знал, что сейчас будет. Сейчас они начнут разговаривать и будут почему-то улыбаться. И дядя забудет о нем. А потом они уйдут и уйдут себе.
— А я пойду, — сказал он, — и наберу много-много таких железных слов. И у меня будут все слова, как в книжке.
— Нельзя, — сказал дядя. — Зачем тебе рисковать? Он не понял, что значит «рисковать», а спросил:
— Почему нельзя? А я возьму — и все.
Он не хотел так говорить с дядей, но так у него получилось.
— А тогда вот что будет, — сказал дядя и быстро нарисовал домик, в домике — окно, а в окне нарисовал такую решетку, как у них на первом этаже. — Вот что будет, — сказал дядя. — Возьмут тебя и посадят в этот домик. А вылезть та не сможешь, потому что здесь решетка.
— А я просто выйду через дверь.
— А тут возле двери, — сказал дядя и быстро нарисовал человечка, — будет стоять человек с ружьем (он пририсовал и ружье — такую черточку сделал). Ты захочешь выйти, а он тебя не выпустит.
— А я возьму у дяди Саши наган и ба-бах его.
— Да, но тут их будет много, — стал быстро-быстро рисовать дядя. — И все с ружьями. — А я — всех, — сказал он.
— А если они — тебя? — спросил дядя. — Да и вообще, ну стоит ли столько людей убивать из-за железных слов каких-то? Они — ведь живые…
И тут ему тоже стало жалко этих на бумаге, потому что они оказались живые, а он совсем забыл, что они живые. И тут он почему-то вспомнил про эту тетю, которая сидела где-то там за спиной, как будто ее и не было. И удивился, что дядя тоже забыл про эту тетю.
— Ну, так как? — спросил дядя. Он не успел ответить.
— Ну, так я пойду, — сказала тетя из-за спины.
— Оказалась, — с испугом подумал он.
— Видишь, как получается, — сказал дядя и глаза у него стали не веселые, как раньше, а какие-то прозрачные. — Так что ты иди. Газета, наверное, нескоро и вообще, мне домой надо, и Надя сказала белье в стирку нести. Так что ты иди.
— Да, — сказал дядя, уже не глядя в ее сторону. — Так как будет со строчками?
— Хорошо будет, — ответил он. — Пусть они себе лежат. И эти тоже, — и протянул дяде «резолюцию» и звездочку.
— Ну, вот и правильно, — сказал дядя, не обращая внимания на протянутую ладонь.
За спиной открылась и закрылась дверь. Дядя снял очки, — потер переносицу, потом посмотрел на ладонь с «резолюцией» и звездочкой, коротко вскинул глаза на него, сказал: «Это ты брось. Это ни к чему. Это же подарок», а когда он положил подарок обратно в карман, вдруг заторопился: «Сейчас. Ты погоди» и вышел.
Пока дяди не было, в комнату пришла та толстая и красная тетка и села вязать. А он снова забрался на диван. И стал ждать.
Он ждал долго. Но дядя не приходил.
Тогда он встал и пошел в цех. Там он сразу увидел дядю. Тот стоял возле одного из железных столов, по которому теперь, дергаясь, ехал такой каток. Сначала он ехал в одну сторону, потом — в другую. И когда он проехал в другую и остановился, тетя подала дяде лист с буквами с одной стороны. И дядя сказал: «Еще». Каток поехал опять туда и обратно. Тетя подала дяде еще один лист. Но дядя сказал: «Еще». И каток снова поехал.
Он остановился рядом. Но дядя его не видел. Тогда он подошел и тронул дядю за руку. Дядя сказал: «Еще», как будто не заметил его. А тетя заметила и сказала:
— Смотри, он от тебя ни на шаг. Это чей, Тонин?
— Да, — сказал дядя, — хороший малыш. Ты бы слышала, как он читает.
— Уже читает? — удивилась тетя и тут же заставила его прочитать. Потом, как все, сказала: «Молодец».
И они пошли — дядя с листами в руке и он. Дядя шел большими и быстрыми шагами, так что он еле поспевал.
И снова дядя читал. А он сидел и смотрел на него.
И опять влезла эта тетка. Теперь она сказала:
— Скажи дяде, чтоб он купил себе мальчика. Знаешь, где покупают мальчиков? Где тебя купили?
— В роддоме, — сказал он, хотя ему совсем не хотелось говорить.
— Ну вот, — засмеялась тетя. — Пусть и он купит себе мальчика. У него же мальчика нет, а только девочка.
— Зачем? — спросил он.
Но она не услышала. Она все говорила и при этом смотрела не на него, а на дядю, а дядя ни на кого не смотрел и читал свою газету.
— Ты бы хотел, чтобы у тебя был такой папа? Видишь, как он с детьми обращается. Это не каждый так к детям относится. Так ведь? Вот ему и надо купить мальчика.
— Зачем? — опять спросил он.
— Нина Ивановна, — сказал дядя, — опять они не перебрали. Проследите, пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она и принялась за свою газету. А он все ждал, когда дядя закончит.
Тут пришла мама и спросила, не мешал ли, и сказала, что теперь она освободилась и что теперь он может идти с ней.
Но он не встал с дивана. А та тетя красная, которая все время вмешивалась, сказала маме, что это его дядя очаровал и что у дяди исключительная любовь к детям. И при этом она смотрела не на маму, а на дядю. И снова повторила насчет мальчика и насчет девочки. И он понял, что это она все выдумала — и насчет мальчика, и насчет девочки, и насчет дяди. И все слова у нее были отдельные, так что дяде, если бы он ее слышал, это не понравилось бы.
Мама ушла. А дядя все сидел и читал. Потом сказал: «Все» и пошел к вешалке. И надел пальто и шляпу.
А он смотрел, как дядя надевает пальто и шляпу, и ничего не понимал. Дядя надевал пальто и шляпу так же, как читал газету, — он смотрел только на пальто и шляпу и никуда больше. И только когда он спросил дядю: «Ты уходишь?», дядя посмотрел на него, как будто он оказался, и сказал, но не ему, а той красной тете:
— Да, Нина Ивановна, надо его к Тоне переправить. Пока, малыш.
И не успел он опомниться, как дверь открылась и закрылась.
Похожие:
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Публицистика«Когда на еще очень неясной заре перестройки Межиров в прямом телеэфире прочел их вместо всеми ожидаемых «Коммунистов…», акция эта показалась знаковой.
«…настоящий ценитель и знаток истинной поэзии, он всегда держался в собственных стихах «на уровне», уверенно вел роль взыскательного мастера…».
«Он много, успешно и, кажется, увлеченно переводил…».
«…умел прельщать сердца (впрочем, и выводить из себя некогда близких людей — тоже), обрел (частью — собственными стараниями, частью — коллеги помогли) головокружительную репутацию победительного и двусмысленного героя легенды…».
«… Многоликость автора и какая-то взвинченная недоговоренность ощущались если не во всех, то в очень многих межировских стихах В том, что боль и парадоксально сцепленная с ней «музыка» войны поэта не отпускали, сомнений нет, но задыхания, проговорки и темноты как этого стихотворения, так и всего межировского поэтического корпуса не одной войной обусловлены. Кажется, прикрытый незаурядным артистизмом страх прямого высказывания не отпускал его никогда».
Все это — из отклика Андрея Немзера на смерть Александра Межирова.
Более подлого и более приспособленного ко времени ( как же, как же, не только был коммунистом, но и написал: «Коммунисты, вперед») некролога не бывало.
По Немзеру, «Артиллерия бьет по своим» не была, а «показалась знаковой», поэт не был взыскательным мастером, а «уверенно вел роль», не прельщал сердца, а «умел прельщать». А чего стоят «многоликость» «и какая-то взвинченная (нашел же эпитет – стилист!) недоговоренность», а эти «задыхания, проговорки и темноты»?!!
И все это — об одном из немногих, пусть не великих, но истинных поэтов.
И все это – на фоне другого, написанного на четыре дня раньше тем же Немзером, некроложного опуса, заканчивающегося высокой патетической нотой:
«Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть свобода
Это, кажется, самое известное некрасовское стихотворение. И бесспорно — самое необходимое. В прямом смысле слова: стихи эти нельзя обойти и без них нельзя обойтись. Как и без их автора Всеволода Некрасова, оставившего теперь земную юдоль. Мир его праху».
Ах, эти «задыхания»! Немудрено, легко ли, «задрав штаны», бежать за временем.
Без уважения
Як. Островский
Открытое письмо, посланное Андрею Немзеру 25. 5. 09
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1970-1979У порога пес лежал.
У порога кот сидел.
Кто-то длинный пробежал.
Кто-то тихий поглядел.
Это просто длинный день
Мимо тихо пробежал.
У порога кот сидел.
У порога пес лежал.
За порогом, слава Богу,
Упокоилась душа…
У порога шла дорога.
Так вот, мимо, и прошла.
8.02.1979
Похожие:
ПРЕДСМЕРТНОЕ. НАТАЛИ Бесплодие. Нелегкая пора. Пора – пустяк. А что, коли навечно...
У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И...
ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Разваливался старый дом:
Сырой подвал подгрызли мыши,
Ржа источила жесть на крыше,
Жучок – стропила.
А потом…
Потом кто съехал, кто сбежал,
Заколотили ход парадный…
И дело довершил пожар,
Бессмысленный и беспощадный.
16.12.1990
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
ОДИНОЧЕСТВО Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как... [...]
Стихотворения / 1970-1979Вначале появилась пыль.
Ей не помешали ни замок, ни наглухо закрытые окна.
Она лежала на вещах тонкой серой пленкой.
Пока ее было мало.
Потом,
когда ее стало больше,
она свалялась в похожие на шерсть волокна,
Как будто комната заново творила кошку,
которая в той толчее куда-то пропала.
Потом с люстры сползла ниточка
и стала тянуться к паркету.
Каждый раз, когда хлопала дверь в парадном,
каждый раз, когда это случалось,
Она вздрагивала и долго еще качалась
В застоявшемся воздухе без малейшего ветра.
А еще,
с тех пор, как он умер, комната стала ловить чужие звуки:
Голоса, шорохи за стеной –
дребедень, всякую малость.
Даже когда где-то внизу водопроводчик возился в открытом люке…
С каждым прожитым днем что-то в ней менялось.
И пришло время
(год прошел, или дни, или месяцы),
Когда по стене пробежал первый таракан.
Он был голенастый и очень веселый.
Он осмотрелся и, видно, решил: поместимся.
И тогда вовсю повалили рыжие новоселы.
Ни щелочки пустой, ни трещины
они в ней не оставили.
Они расползались по ней,
как из квашни расползается тесто.
Они расползались по ней,
шурша надкрыльями и скрипя суставами.
И ни для чего человеческого в ней не осталось места.
А ниточка …А ниточка
все сползала с люстры.
Все качалась ниточка,
качалась, как живая…
И все это бывает,
когда в доме долго пусто.
А потому и не было,
что так не бывает.
15.11.75
Похожие:
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
Стихотворения / 1980-1989Что я помню? Кривой забор.
Над забором – шелковиц ветки.
Через весь наш тишайший двор
Перекрикиваются соседки.
Что почем, узнают, и где,
Сколько сахару класть в клубнику …
И в заботе этой великой
Сходит медленный летний день.
1988
Похожие:
ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как...
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
ПАЦАНЫ Несчастлив, кто молится многим богам. Счастлив, кто молится одному богу…...
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... [...]
Стихотворения / 1970-1979В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда,
заставив его перед этим вырыть себе могилу.
Обедали. После обеда
Ремни затянули. Встали.
Пошли закопали деда.
Наверно, за то, что старый.
А дед мой… Маленький был он,
Чуть повыше меня…
Копал он себе могилу
До конца своего дня.
Копал, как всегда работал, –
Пот не стирая с лица …
А выросла с того пота
Ямка для деревца.
Стал он в ту яму спокойно,
Черный кубик зажав в горсти,
И в землю ушел.
Как корни
Уходят –
чтоб прорасти …
…Затерялась его могила –
Столько прошло лет …
Но это же было! Было!
Господи, это же было!
Господи, дай мне силы
Остаться в этой земле,
Как стоят на краю дороги
Ряды опустелых хат …
…Как болят мои ноги!
Как ноги мне болят!
12.07.72
Похожие:
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие...
ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... [...]
Стихотворения / 1960-1969Говорили много фраз.
Пили много вина.
А у женщины вместо глаз
Была боль одна.
И давило, как горб:
– Замаяли, замели.
Так стучат о гроб
Комья земли.
…Рот сухой облизав,
Когда уходили прочь,
Сказала, не глядя в глаза:
– Куда тебе … в ночь?
И он, как столб забил,
Сказал:
– Стели, что ль …
Он баб таких любил,
В которых боль.
30.07.64
Похожие:
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было... [...]
Стихотворения / 1980-1989А у вдовы, молодой и бедовой,
Ночью кончается месяц медовый.
К утру и выйдет. К утру – потише.
– Был, говорили?
Был, де, да вышел.
Сроду в России дело простое:
Дело простое – мужик на постое.
1.12.85
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились...
БАЛЛАДА О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет. ... [...]
ПублицистикаЯ делал то же, что и всегда: думал.
Париж, который «увидеть и умереть» — создан рекламой. Не только и не столько потому, что в свое время был законодателем мод, а благодаря Бальзаку, Гюго, Дюма…, а потом, за ними, Хемингуэю, воспоминаниям Эренбурга и…и…и… Для человека, все это читавшего, Париж – кружевной воротничок в бабкином сундуке, засушенный листок в книге, старая фотография, на которые, случайно наткнувшись, вспоминаешь… Для всех остальных – голый король, одеянием которого принято восторгаться. Поэтому, кроме ахов и охов, никаких впечатлений – главное: приобщиться.
Шенгели, забытый поэт серебряного века, как-то рассказал.
— Слушали «Фауста». Сидевшая рядом дама, вдруг повернулась ко мне:
— Георгий Аркадьевич, музыка – да, но я не понимаю, почему «Фауст» — по-моему ужасно тяжеловесная вещь считается величайшим произведением.
— Я тоже, — сказал Шенгели, — но об этом не принято говорить в обществе.
Лувр заполняют потребители культурных ценностей.
— А к Моне Лизе вы нас поведете? – беспокоится «культурная женщина»?
Возле Моны, как всегда, толпа. Но все же можно протискаться и… стань и смотри, сколько хочешь.
«Культурная женщина» протискиваться не стала – просто подняла над головой фотоаппарат и сфотографировала: «Дома насмотрюсь». Купила б репродукцию, но ей нужно, чтоб своя и дома.
Какой-то американец (еврей из России, бывший штурман) по-американски технологизировал процесс: он, вообще, не смотрит – поднимает над головой киноаппарат и… Дома будет показывать: те же «Здесь были Киса с Осей», но с применением новейшей киноаппаратуры.
— А «Черный квадрат» Малевича?
— Он не в Лувре, — отвечает экскурсовод.
— Жаль, хотелось посмотреть. Ведь это тоже шедевр, правда?
И кто бы ему объяснил, что «Черный квадрат» — не только не шедевр, но и не произведение искусства, хотя и вошел в историю искусства как… манифест (тогда, в искусстве вообще, было время экспериментов и манифестов: манифесты футуристов, конструктивистов, имажинистов и даже ничевоков – искусства могло не быть, но манифест – почти обязательно, и все это, естественно, осталось в истории искусства), Так в музее могли бы выставить… морковку, которую Маяковский носил вместо галстука. Просто «Черный квадрат» долговечнее морковки, которая давно бы сгнила.
Малевич – так – выразил концепцию модного в двадцатых годах кубизма: основа живописного искусства – геометрическая форма.
Результат превзошел все ожидания: потребитель искусства вперяется в квадрат: рамка предполагает искусство, искусство — смысл, вот он и ищет этот самый смысл, стараясь разгадать квадрат, как улыбку Моны Лизы: может, он какой-то особенный квадрат? или особенно черный? Или я чего-то не понимаю? Или, если всмотреться, то там что-то есть? Ведь за него миллион дают. Или больше? За что-то же платят.
Платят. Не за искусство, за уникальность. И за морковку бы платили. Если бы не сгнила.
Кстати, о двух парижских достопримечательностях: Моне Лизе и Эйфелевой башне. Ради первой я, собственно, и ехал в Париж (так и говорил: «Хочу выяснить личные отношения с Моной Лизой).
А выяснить нужно было вот что: в репродукциях она на меня особого впечатления не производила, и никакой загадки я в ее улыбке не видел. Значит, — думал я, — либо опять реклама, либо… что-то там есть в подлиннике, чего репродукция не передает.
Протиснулся сквозь, встал у загородки, и вот мы наедине.
Пол-часа (из отпущенных на весь Лувр полутора) длилось наше свидание.
Сначала – впечатление копии копии: в репродукциях краски ярче, резче, здесь(может быть потому, что за толстенным стеклом?) – какие-то притушенные, мягкие. Из-за этой резкости красок копия в какой-то мере теряет глубину, объемность (может быть, фотография уплощает?). Но все это не разрешает загадки, не той, о которой пишут искусствоведы, а другой – той, «о которой не принято говорить»: почему Мона считается одним из чудес света.
Стою, смотрю, думаю.
В мозгу, как в диапроекторе, одна за другой сменяются картины, виденные в других залах, по дороге к ней.
Вдруг: кажется понял – в тех, многих изображение условно: не только сюжеты, но и портреты (как правило, парадные) далеки от реальности: все эти Марии и Магдалины, а за ними — князья, герцоги, инфанты… На этом фоне… Вот чего не передает копия: все дело в фоне – «просто» Леонардо на столетия опередил своих современников. Вот почему искусствоведы восторгаются, а народ «безмолвствует»: одни (даже те, кто не ходил по залам Лувра и не видел подлинника) рассматривают картину «на фоне» истории живописи, другие рассматривают саму картину и видят то, что видят, не видя в ней ничего особенного. Особенной делает ее, как, впрочем, и Париж, не непосредственное впечатление, а знание. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы.
Все, пожалуй, можно двигаться дальше. Но свидание продолжается: мы молча смотрим друг на друга. И в какой-то момент я замечаю, что уже не думаю о картине, я думаю о ней, как о женщине: мне нужно понять, мне бесконечно важно понять, как она ко мне относится. И я не могу этого понять, потому что в этих глазах, в этой проклятой улыбке мне видится (только ли видится или есть на самом деле?!) то нежность, то какая-то отрешенность, как будто смотрит она не на меня, а куда-то в себя, то что-то высокомерное, даже презрительное, отторгающее меня, то что-то кокетливое, заигрывающее, вызывающее. Любит? Не любит?
Наверное, именно это мучило Леонардо и заставило превратить факт жизни в факт искусства и, наверное, обратное превращение произошло только потому, что мы долго оставались наедине и она смотрела на меня так, как когда-то смотрела на него. И все, что в ней было, относилось ко мне и потому вызывало у меня ту же реакцию: желание понять, что же стоит за этим взглядом, за этой улыбкой.
Так разрешились мои «личные отношения» с Моной Лизой. Оказалось, что я как в воду смотрел: чтобы понять, что выделяет ее из прочих «шедевров живописи», нужны были именно личные отношения.
А, черт! Я ведь не об этом хотел писать, да вот текст попутал. Так и хочется вслед за Пушкиным: «Так вот куда октавы нас вели!».
Лет двадцать назад я написал о стихе, как о саморазвивающейся системе. Сейчас я думаю, что это свойство любого связного текста, только в стихе это проявляется более явственно, что ли.
Я уже много раз замечал (А вы не замечали? Даже когда пишете обычное письмо?), что текст (логикой, грамматикой, синтаксисом, придаточными предложениями) толкает тебя под руку, буквально понуждает строить себя так или иначе, и, в конечном счете, ты уже пишешь не то, что и как собирался вначале, а как бы под его диктовку – становишься невольником текста (вот я и этой фразы не собирался писать, а тут пришло в голову: «невольник чести» — и написал).
И вот я хотел написать о Моне Лизе только в связи со своими мыслями об искусстве (а я, как в анекдоте, «завсегда об этом думаю»), что делает ее настоящим искусством то, что, вообще, отличает настоящее искусство, — не просто многозначность, хотя и этого бы хватило, но противоречие. Которого в большинстве известных мне портретов нету. Даже если они достаточно психологичны (как, например, автопортрет Рембрандта). Противоречие придает произведению искусства, если можно так сказать, эмоциональную энергию. (Пожалуй, лучше других поняли это романтики, поняли… и стали тиражировать свое открытие).
Вот и все. А написалось что-то другое, что, по-моему, и не стоило писать ни по мысли, ни по форме.
А теперь опять к искусству, только теперь «на фоне» Эйфелевой башни. И уж постараюсь коротко – чтобы текст не успел увести в сторону.
Эйфелева башня сразу поражает мастерством. Мастерство (словарные определения все мимо) – это преодоление сопротивления материала и подчинение его цели. В Эйфелевой башне оно проявляется в том, что огромная, тяжелая махина выглядит как нечто эфемерное и кружевное. Подчеркиваю, в этом явлено мастерство, мастерство, а не искусство, потому что, в отличие от искусства, с которым его часто путают, мастерство бессодержательно – оно определяет формы, а не сущность ( и само определяется ими).
Но вот случайно – для меня – эта форма наполнилась содержанием. Когда мы были уже внутри и лифт или подъемник медленно поднимал нас, я увидел в стекле механизм лебедки или как оно там называется. Тяжелый, грубый, почему-то напомнивший мне одновременно паровой молот и нож гильотины, он неуклюже, с очевидной натугой, скрипя, ворочался внутри легкой кружевной конструкции. И это было так, как если бы Квазимодо поселился в теле Эсмеральды. И это было так, как … Господи, да оно породило и еще могло породить десятки «как». Потому что сочетание легкой конструкции с грубым механизмом внутри породило образ.
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1960-1969И было утро
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
А она смотрела в потолок, на тени оконных рам.
И тогда человек сказал,
так, просто чтобы сказать:
– Знаешь, наверно, там
холодно по утрам.
И женщина сказала: «Нет».
И он знал, о чем она.
Потому что было уже пять
и брезжил в окне рассвет.
И он прислушался к тишине.
И услышал, что тишина
Дрожит, как тень на потолке.
И она повторила: «Нет!»…
И было утро. И вставал
День, перемешанный с тьмой…
Шел от Христова Рождества
Год тридцать седьмой.
03.12.62
Женщина
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
И тогда он подумал, что еще далеко.
Не очень, но далеко.
И подумал, что женщина сможет понять.
Что она должна понять.
И еще:
что это ей понять
будет нелегко.
А она спала с открытым ртом
(Только дети так могут спать)
И знала все, что будет потом,
И что уже пять.
И знала, что время еще есть –
Не час, не два – век.
И знала, что он уже не здесь,
Этот ее человек,
Что он постарается не шуршать,
Что у него «Дела»…
Просто ей стало трудно дышать –
Женщина поняла.
29.12.62
До рассвета
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
И только тогда человек ощутил,
что ночь уже прошла.
Но было холодно и темно.
И рассвет не спешил вставать.
Человек шевельнул онемевшей рукой
и протяжно сказал: «Дела…».
И повторил протяжно: «Дела…».
И сам не знал, зачем.
Потому что в сущности у него
не было дел.
А что-то тяжелое и чужое
лежало на плече.
Но об этом он сейчас
думать не хотел.
Думать хотелось о другом.
А о чем, он и сам не знал.
Потому что ночь.
А пути людей по ночам неясны.
И человек вздохнул глубоко
и нырнул в глубину сна…
И до рассвета снились ему
хорошие сны.
15.02.1963
Ответ
…А потом он думал, что он сказал.
И никак не мог вспомнить, что он сказал.
А тот, напротив, щурил близорукие глаза,
Воспаленные и какие-то очень беспомощные глаза.
И это было – какой-то бред:
Этот резкий свет
и эти глаза.
И тот знал, сказал он уже или нет.
Но спросить его…
просто было нельзя.
А потом его вывели в коридор.
И тот только коротко глянул вслед.
И беспокойно было в глазах,
в беспомощных, близоруких глазах.
И тогда он понял, что это конец.
И тогда он понял, что это – ответ.
И улыбнулся, что это – ответ:
значит, он ничего не сказал.
25.12. 63
За дверью
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять.
И вслушался:
там, за дверью, размеренные шаги.
Человек поднял телефонную трубку
и спокойно сказал: «Начать».
И трубка медленно, как всегда,
легла на рычаги.
И тек за окном холодный рассвет.
И был он совсем один.
Один, как ночь.
И как рассвет,
что сам по себе течет.
И только за дверью кто-то ходил,
взад и вперед ходил.
Но был он не в счет.
Как ночь и рассвет.
Как сам он был не в счет.й
И так, один, он смотрел в пустоту,
над скопищем всех тревог.
А потом он устал.
И закрыл глаза.
И тот его не будил.
И тот не мог заглянуть в глаза.
И понять их тоже не мог.
Он мог ходить взад и вперед.
И он ходил и ходил.
09.01.64
Собачник
И человек взглянул на часы.
И увидел, что уже пять…
Но прежде, чем поднялся он,
поднялся старый пес.
И человек сказал псу:
-Ложись-ка, дружище, спать.
И ощутил на небритой щеке
холодный, мокрый нос.
И человек постоял и ушел
в сырую, скользкую рань.
А потом он трясся на холодных козлах
и курил мокрый табак.
А потом он думал, что дело – дрянь,
что дело – совсем дрянь,
Что дело – до невозможности дрянь.
И что в городе нет собак.
А потом, когда он чертовски устал
и стал от сырости пьян
И когда он приехал почти пустым
и встал пустым у стола,
Начальник сказал, что он слишком стар
и что план есть план.
И, уже не глядя ему в глаза,
протяжно сказал: «Дела…».
А он еще стоял у стола
и сам знал, что «дела».
Но он еще стоял у стола,
а тот не смотрел на него.
Он подумал, что должен уже уйти.
И не мог отойти от стола.
И тогда он сказал эти слова:
– Запиши еще одного.
14.01.64
Молчание
Так она и стояла.
Затерянная.
В сером плаще.
А он уже не помнил,
что у нее есть плащ
и что на свете бывает дождь.
И он чуть не задохнулся от всех этих глупых вещей.
Или от того, что слишком много курил в эту ночь.
А потом их кто-то толкал.
Локтями.
Чемоданами.
Спинами.
И он рассказывал.
О раскаленных камнях.
О ящерицах.
О том, как погибал Чалый.
А она смотрела на него
глазами, не улыбающимися
и какими-то очень длинными.
Какими-то очень спокойными.
И при этом молчала.
И от этого он все говорил и говорил.
И все совсем не о том.
И вспоминал другое:
– Постарайся. Будет скверно, если и ты не придешь.
И еще он вспоминал женщину с узким, как у ящерицы, ртом,
Которой он рассказывал о ней,
когда забыл, что на свете бывает дождь.
И снова:
про белые камни,
про песок, заносящий погребенных,
про рыжую морду в пене, плачущую ему…
«Почему я ему рассказываю,
как по ночам у соседей плакал ребенок,
И почему он все время молчит?
Почему?».
09.02.64
Похожие:
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,...
ДВЕ МЕДУЗЫ Две медузы повисли на ржавых якорных лапах. Палуба пахла сандалом,...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1960-1969(вольный перевод из О. Дриза)
Он приходит на рынок в долгие будничные дни,
Покупает зеленый шарик на бечевке длинной,
И кажется человеку: в высоком небе над ним
Колышется на веревочке зеленая долина.
А потом он приходит к внуку своему – Бабьему яру
И стоит над ним молча, долго стоит и молчит.
И выпускает из рук маленький зеленый шарик.
И шарик летит над яром, над могилами шарик летит.
И тогда он возвращается за новым воздушным шаром –
За красным,
за желтым,
за синим –
старый согбенный еврей.
И приносит на тонких веревочках
внуку своему – Бабьему яру
То лес,
то веселую радугу,
то розовых снегирей.
24.08.62
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
У ИСТОКОВ (цикл стихов) ВСТРЕЧА Он был сыт. Голод сбежал, как старый вонючий шакал.... [...]
ЛитературоведениеПРОЛОГ
Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен узнал о взятии Варшавы: «Я писал предыдущие страницы, ничего не зная о том, что враг в доме. Предместья разрушены – сожжены (…) О боже, и ты существуешь! – Существуешь и не мстишь! Или тебе мало московских злодеяний – или – или ты сам москаль! О, Отец, такова отрада твоей старости! – Мама, страдалица, нежная мать, ты пережила дочь, чтобы увидеть, как москаль по ее костям ворвется терзать вас»… В таком душевном состоянии Шопен создает свой бессмертный шедевр – Этюд до минор. И по моменту создания, и по духу музыки, и по тому названию, которое закрепилось за ним с легкой руки Ференца Листа, этюд этот действительно «Революционный». Этот этюд – одно из самых популярных произведений музыкальной литературы, музыкальный символ Польши… «Революционный этюд» начинается резким диссонирующим аккордом, словно артиллерийским залпом, после которого от середины клавиатуры низвергается бурный пассаж, исполняемый левой рукой. Эти два элемента – аккорд (а в дальнейшем страстная патетическая аккордовая фраза) и рокочущий пассаж – пронизывают весь Этюд.
120 лет спустя, в 1952 году, я написал свой «Революционный этюд». Несмотря на то, что масштаб событий, вызвавших оба этюда, несравним – мой был написан по глубоко личному поводу (впрочем, как я писал в поэмке в ночь перед последним школьным экзаменом, «Жизнь одного – это тоже история С массой бунтов, революций, событий»), он тоже начинался «резким диссонирующим аккордом», в нем тоже звучала «страстная патетическая фраза» и «рокочущий пассаж» так же пронизывал весь Этюд:
Над Варшавой огни, красноватые, в дымке, плясали,
Ветер комкал афишу, на улице, в самом конце.
Полустерто: «сегодня…». Осколком оборвано: «в зале…»
«Концерт».
Он на сцену всходил. На холодную, грязную сцену.
Пусть никто не пришел, пусть добраться сюда нелегко,
Но горячее сердце – великое сердце Шопена
Билось в клавишах белых упрямым биеньем веков.
Непокорные волосы клочьями белого дыма,
Искаженное мукой рождения жизни лицо.
Над позором детей, над горящей Варшавой любимой,
Как удары набата, – бессмертная юность отцов.
По дорогам к столице немецкие танки пылили.
Дребезжало стекло. По Варшаве родной не пройдешь.
И к ногам – штукатурка, как прежде, – букеты из лилий,
И удары орудий, как прежде, – удары ладош.
В развороченных взрывом местах, где балконы и ложи,
Только ветер шальной, только серого щебня гора…
Пусть не слышал никто, но он знает: сегодня, быть может,
Он впервые сыграл – человечье бессмертье сыграл.
Тогда мне было 20, а как поэту – всего четыре года, и он мне нравился: он был красивым, как «Я пью за матерей, которые бросают своих детей» в исполнении Дружникова – он был театральным, он стоял на пафосе, как на котурнах.
Через шесть лет он устарел – театральные красивости стали восприниматься мной, как морщины: «великое сердце», «непокорные волосы», «искаженное мукой рождения жизни», «бессмертная юность» – в общем, «упрямое биенье веков»! На фоне моего нового, «постреволюционного», постакмеистического, стиля театральность казалась – и оказалась – просто постыдной. Но тогда… Для того времени и для меня того времени мой «Этюд» был действительно революционным.
У времени был совсем другой почерк, другой голос.
Через шесть лет после пресловутого постановления, почти день в день, 12 августа 1952 года завершился последний акт трагедии под названием «Дело Еврейского Антифашистского Комитета» (ЕАК). Завершился расстрелом 13 его членов.
СТИХ И СУДЬБА
Я попал в этот город случайно, возвращаясь из эвакуации. И прожил в нем всего год, встретив здесь День победы. Через семь лет меня снова потянуло сюда (море, родственники, воспоминания – не знаю).По дороге я остановился у знакомых в Симферополе. И сразу пошел в редакцию «Крымского комсомольца», чтобы получить свою порцию лавров – как любой начинающий поэт, я видел себя через увеличительное стекло – юность, вообще, время преувеличений: в мечтах, в надеждах, в ожидании неожиданного. А если реальность не дает никаких оснований, плевать на реальность – вот он Я. В реальности я не был избалован лаврами: кроме железнодорожной газеты «Сталинская магистраль» да еще университетской многотиражки, меня нигде не публиковали и публиковать не собирались. И все же…В редакции столичной газеты (Симферополь тогда был столицей, хоть и АССР) меня приняла Маргарита Мигунова – прозаик, ученица Паустовского. И произошло: мой (вполне дерьмовый) рассказ тут же был принят в печать, а такие же (вполне дерьмовые, но тогда я этого не знал) стихи настолько понравились местному поэту Борису Серману (писавшему приблизительно такие же), что он тут же стал тащить меня на радио. Но на радио что-то там в этот день не сварилось, а на следующий я уезжал – у меня уже был билет в кармане.В поезде я написал очередной стих (как у всех начинающих, стихи из меня лезли, как фарш из мясорубки) – «Встреча с Керчью». Стих был «на уровне», и я не замедлил понести его в газету. Это была уже не столичная, а всего лишь городская газета, и называлась она «Керченский рабочий».Не знаю, то ли потому, что на мне лежал отблеск столичной славы, то ли потому, что, как говорят картежники, карта шла в масть, но зам. редактора Башарин тут же отослал его в набор. – А у вас здесь есть пишущий народ? – спросил я, ударяя на «здесь». – По средам собираются. Не думаю, что Вам это будет интересно, – подчиняясь напору интонации, сказал Башарин. – Но вот в эту среду у нас будет профессор Шенгели – поэт из Москвы. Может быть, это…
Шенгели? Поэт? К тому времени я неплохо знал современных поэтов, но этого… И тут вспомнилось из Маяковского (Маяковского я знал вдоль и поперек): «Стихи читает профессор Шенгели – не поймешь, в гимназии ты, в шинке ли», и еще что-то такое – о встрече в литинституте: «Встретил Маньку толстоморденькую. А ты что здесь делаешь? Стихам учусь. А кто учит? Профессор Шенгели. Ну и научит же Маньку профессор Шенгели!» (за точность цитирования не ручаюсь, но по существу и по интонации все точно). И еще: «Молотобойцев анапестам учит Шенгели…». Ясно: из «бывших» – эстет, формалист, потому и не знаю – на кой он мне!
– Так как, придете? – спросил Башарин, – Может, и почитаете, кстати?
– Поэт? – сказал я. – Не знаю. Я думал, он давно уже вымер. Не знаю…
В среду я пришел в редакцию. Где логика? Логики не было – просто интересно. Как оказалось потом, и полезно. Может, и вам? Потом…«Поэтов» собралось много. Читали по кругу. Старик (ему тогда и шестидесяти не было) как будто дремал, склонившись на палку с набалдашником («Эстет из прошлого века – прав был Маяковский», – неприязненно думал я). Стихи были длинные – графоманы коротко писать не умеют. Но когда очередной стих все же заканчивался, профессор поднимал голову и (к моему удивлению… и восхищению) говорил: «У вас во второй строфе в третьем стихе не хватает одного слога, а в седьмой – сравнение хромает. Кроме того.., – и неизменно заканчивал: «А печатать, что ж, печатать можно», дескать, бумага все стерпит. И это как-то примиряло меня со стариком. Но Маяковский…После очередного «а печатать можно», дошла очередь и до меня.Читать я не собирался и все же, от неожиданности забыв все свои стихи, вынул блокнот и прочел незадолго до этого написанный «Революционный этюд»: «Скончал певец. Осел, уставясь в землю лбом…»: – Ничего не понятно! – неожиданно возмутилась публика. – Прочтите еще раз.Прочел еще раз Не поняли? Чего? Может быть, просто не расслышали? Да вот и профессор поднял голову со своего набалдашника, протянул руку: – Можно взглянуть? – И он? – Это черновик… У меня еще и почерк… – Ничего, я привык… и к черновикам, и к почеркам.Поднялся, взял блокнот и вернулся на свое место.А «поэты», до этого чинно и смиренно дожидавшиеся своей очереди, а потом, дождавшись, так же смиренно выслушивавшие приговор мэтра, все больше превращались в толпу и уже не заметили этого жеста. Или, наоборот, заметили и ощутили поддержку – если и он не понял… – Еще раз! – потребовала толпа. – Я не долгоиграющая пластинка, – огрызнулся я. (Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!) Толпа распалилась еще больше. Всеобщее возмущение выразил седовласый учитель: – Я тридцать лет преподаю литературу. Маяковского я понимаю. А этого… Когда фашисты… Господи, но и тогда же… фашисты, ну, пусть не фашисты, а русские, царские войска, и тоже в сентябре, взяли Варшаву, раздавив восстание, и ведь недаром же – «Революционный этюд», и мой стих – так же. И вот они теперь, как те, тогда… – Он старик – не всем же с гранатой под танк! – кричу и я, пытаясь перекричать. – Ну, с гранатой не может, – выкрикивает кто-то, – пусть бы играл в бомбоубежище – женщинам и детям дух поднимал. – Вы правы, — огрызаюсь я. – Только рояль в бомбоубежище не додумались перетащить. Жаль, что вас там не было – помогли бы.
Не поняли: для поэта, композитора – это тоже форма сопротивления, может быть, единственная.
«Я хочу быть понят своей страной», – писал мой кумир Маяковский. Не поняли. – Да для кого он играет и для кого вы пишете?! – выкрикнул следующий.И тогда маститый профессор, до этого как бы не замечавший бушующих вокруг страстей, вдруг поднял голову от блокнота и сказал: – Поэту такого вопроса задавать нельзя – поэт не пишет «для» — кого или чего, поэт пишет «потому что». А ваше дело – читать его или не читать. Что ж до старого пианиста, то я вспомнил чей-то рассказ. Однажды индусский факир или жонглер вдруг почувствовал в себе горение веры. Он пошел в храм, встал перед Буддой, но не знал, как молиться. И тогда он вынул из заплечного мешка шарики и стал ими жонглировать. Я думаю, что все понятно?
Все стало еще непонятней.
«Поэт не пишет для». Пройдет без малого семь лет, и эта странная формула станет моей жизненной, точнее, пожизненной, позицией. Но тогда…
Публика стала расходиться.
Профессор (тогда он еще не был для меня поэтом – я не знал ни одного его стиха, да и среди изучаемых на филфаке он, как, впрочем, и все поэты Серебряного века – рыцари поэзии, не числился, как поэт он оставался только в первой многотомной советской энциклопедии под редакцией Бухарина, которую изъяли из библиотек) поднялся со своего места, подошел и, возвращая блокнот, сказал:
– Вы, как я понял, приезжий? Хотите, я покажу вам свою Керчь, старую Керчь?
– Вы, как и мы, – от Иннокентия Анненского, – сказал он, когда мы вышли. Как будто присоединил меня звеном к цепочке, протянувшейся из прошлого…
Не думаю, что ему понравился «Этюд». Но думается, что в мальчишке, юнце он услышал нечто родственное – он сам уже давно играл в пустом зале. Хотя, кто знает, может быть, поэт расслышал в «упрямом биенье веков» биенье своего, Серебряного, века.
Все странно перепуталось в этот вечер: меня, поклонника Маяковского, меня, еще недавно писавшего «Нет, я лирики не признаю, Как кошечка прилизанной, И если пою, то всегда пою На благо социализма», судили именем моего кумира, а эстетствующий антипод Маяковского, провозгласивший странную формулу: «поэт не пишет для», был единственным, кто протянул мне руку.
Странно и причудливо вяжут свою пряжу Парки.
В протянутой мне руке оказалась ниточка судьбы, которая привела меня в Коктебель, в дом Волошина, к Марье Степановне, оттуда – в Питер, к Вите Кривулину и Виктору Андрониковичу Мануйлову, от Мануйлова – к Холшевникову и в Пушкинский дом, от него – к Лотману. А еще, оттуда, из Коктебеля, — к незнаменитому, но настоящему поэту Ошеру Дризу, и от него – к знаменитому математику Андрею Николаевичу Колмогорову.
Ниточка связала прошлое с будущим.
«Ревэтюд» был первым. Потом будут «Акробат», «Меншиков»…
«Ревэтюд» был прологом и стал эпилогом.
Похожие:
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... [...]
Стихотворения / 1960-1969– А у белой лошади был жеребенок белый.
В избе было тепло,
так хорошо тепло.
И раскачивалась старуха
и странную эту песню пела.
А у печи сидел гость
(метелью или бедой сюда его занесло).
Он сидел и оттаивал.
Молчаливый такой, городской.
И бабка его отпаивала
какой-то травой настойной.
И было ему тепло,
тепло и покойно,
Как будто в бабкиных травах
настаивался покой.
А когда уходил
(беда его гнала или дело)
И осталась изба
проталиной в белом снегу,
Вдруг забилось, как заяц,
стреляный на бегу:
– А у белой лошади был жеребенок.
Бееелый…
14.02.69
Похожие:
ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –...
ПАУК Все равно – я иначе не мог. Ночь была. Было...
ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь...
НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год.
Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки.
— Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю — он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг — до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они.
Стал я, братцы, глаз отвесть не могу — красивый такой, гордый — теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха — потом, когда можно будет, ищи-свищи его — что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его — и прямо сюда с собой.
Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его — у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери — пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся — оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли — что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали…
Он сидит, слушает в пол-уха — не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал — перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и…
Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! «Неправильно это, — говорит. – Я жаловаться буду». А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется.
Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: «Шел бы ты отсюда, а?». И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. «А здоровый!», — подумал он уже с каким-то восхищением.
Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на «фрукт» он сказал — «груша» и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, — ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: «Слушай, говорит, — не я буду, они сами все там такие. Все до одного.». А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не «груша». Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла….
Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним.
Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта «груша», чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал «груша». Сказал-то «яблоко», а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: «Груша» и с каким-то даже удовольствием повторил: «Груша».
В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу.
… На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять.
Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, — некропластовый. Для леса, для болота – что надо.
Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь.
— Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно.
Он не заставил себя долго просить – он это понимал.
— За удачу, — сказал парень. – За нашу, за охотничью!
Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой.
— Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли?
Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, — вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему.
— Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня.
— В 22-м, а что?
— Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь?
— Яблоко.
— Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел?
— Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что?
— А что, а что, — он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко…
Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул.
Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, — подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно…
Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: «Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит». Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. «Охотник, — подумал он. – Зря я его».
Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся.
— Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я.
Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили.
— Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще…
— А чего, я не против, — как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил:
— Пошли.
Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было.
А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе?
Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать.
— Слушай, — сказал парень, подойдя почти вплотную, — давай, может перекус сделаем?
Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль.
Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом.
Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает.
Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково?
Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал.
Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты!
Он стал медленно поднимать ружье.
Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь.
Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо.
Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: «фрукт» – «яблоко». А этот – фрукт, видать…
Даром он вспомнил про этот «фрукт». Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал.
Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало…
Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел.
Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал «Право на личность» и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца.
Похожие:
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь...
ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»...
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Как принято, как дедами завещано,
Пригласили гостей, накупили водки,
Поставили на стол пирог со свечками –
38 вокруг, одну посередке.
Гости сидят,
Пьют, едят.
Тридцать девять свечей
В пироге чадят.
За белым подоконником
Темнеет вечер.
Горят свечи тоненькие –
Недолгие свечи …
Разрезали пирог
На тридцать девять частей:
Каждому из гостей –
Свой кусок …
Дай нам, Боже,
Грядущий день.
Не густо. А все же
Все как у людей.
19.05.71
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... [...]
Стихотворения / 1990-1999Сретенкой и Моховой
Дым плывет пороховой.
Сухо щелкают затворы
Сретенкой и Моховой.
А купеческая дочь
Чай пила, отставив пальчик,
И Амур – кудрявый мальчик
Ей грозился из угла.
Кто там прав, кто виноват,
Сами пусть и разберутся.
То ли дело – чай из блюдца,
Крепкий сахар – рафинад.
Сахар кончился, хоть вой.
Что за жизнь без рафинада!
Ах, Амур, а жить-то надо,
Надо жить, пока живой.
И купеческая дочь,
В тесный вырез вправив груди,
Что ни ночь выходит в люди.
………………………………………….
С непокрытой головой –
Сретенкой и Моховой.
1.05.1991
Похожие:
НА ПЕРЕПРАВЕ Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют»....
ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь...
В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
Стихотворения / 1970-1979На окраине, о поздней поре,
На скупом и неприютном дворе,
От железных ворот в сторонке
Старый сторож
умер
в сторожке.
Не болел он, сторож, – просто зачах
В теплых валенках, в железных очках
У такого, что хоть плюнь, забора,
Не дождавшись своего вора.
Валенки ему выдали,
И повязку ему выдали,
И тулуп ему выдали.
А ружья у него не было,
И свистка у него не было,
И жены у него не было…
И вора у него не было…
… … … … … … … …
А он жизнь прожил –
Все двор сторожил.
(сторожка) 13.10.79
Похожие:
КОРНИ В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив...
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла...
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
Стихотворения / 1980-1989Был приказ отступить.
Не дошел он до роты.
Вестовой не дошел
– вестового всосало болото.
И приказа как не было.
А по ним артиллерия била.
А у них – ничего.
Рота дрогнула и отступила.
Суд был скорый и правый:
чего там рядить – виноваты.
Расстреляли комроты.
Солдат распихали в штрафбаты.
Так на так получилось:
их всех постепенно убили …
Кто-то помнит болото.
Про вестового забыли.
17.01.88
Похожие:
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый...
ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ Пустота. Только...
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый.... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такого ветра не видали встарь.
В полях продутых вороны кричали.
Как инок, тих и благостен вначале,
В метельных муках кончился январь.
А ветер, словно тушу кабана,
Освежевав угодья Прикубанья,
Нес тяжкий черный облак в вышине.
Под ним лежала долгая страна.
И люди помертвелыми губами
Шептали: «Не иначе, как к войне».
В тот год упал на землю черный снег.
Февраль 78
Похожие:
СОБАЧИЙ ВАЛЬС Шарик Жучку взял под ручку И пошел с ней танцевать....
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]