Skip to main content

Яков Островский

Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.

08.2014

Yakov Ostrovsky, Островский Яков
Стих дня

Городской ноктюрн

У ночи своя походка.

           У человека – своя.

Человек останавливается.

                      Ночь продолжает идти.

Недавно добавленные:
Стихотворения / 1980-1989Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл руки. Снял ушанку. Сел за стол.   Так сидел он и курил. И смотрел сквозь дым табачный Не на быт избы невзрачный – За окно, где дождик лил.   Ночь пришла, и ночь ушла. Только дождь примерз к порогу …   …Утром собрала в дорогу. Вот и все. И все дела.   18.10.86 Похожие: В ТУМАНЕ …И туман. И дождик мелкий Он лежит в своей шинелке... СВЕЧА ГОРЕЛА Всю ночь кричали петухи… Булат Окуждава *** Всю ночь шел... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
ПрозаДо районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать. Но поезд был пригородный — останавливался у каждого столба, высаживал пассажиров, набирал пассажиров, пыхтел, свистел, лениво набирал ход и тут же снова останавливался. Так что ехать было еще часа два. И все же видно было, что скоро конец — свободнее стало, так что можно было вытянуть ноги, затекшие от сидения. Я и вытянул. И уперся в чью-то сумку. Сумка была матерчатая, плотная и битком набитая. Я вспомнил, что наткнулся на нее еще когда входил. То есть не я вспомнил, а нога вспомнила это ощущение, когда опять наткнулась. А уж потом мозг вспомнил. И удивился: вроде, ни одного из тех, кто ехал в моем купе сначала, уже не было — железнодорожник в фуражке только вошел, бабка с мешком — так я помню, как она тыкалась, куда бы его поставить, женщина с ребенком, мужичок сонный — их, вроде бы, тоже не было. А может, мужичок и был, так сумка стояла далеко от него — чего б он ее сюда поставил? В общем, видно забыл кто-то. Наверное, просто забыл — остановки минуты по две — по три, спешить нужно, суета, давка — немудрено. Я посмотрел на попутчиков и снова уткнулся в «Вопросы литературы», в исследование о Достоевском. Не тут-то было: глаза скользили по строчкам, а мозг почему-то продолжал исследовать проблему матерчатой сумочки. Собственно, исследованием назвать это было нельзя. Впрочем, как и то, что я читал. Он просто «крутился» вокруг нее с каким-то, я бы сказал, приплясыванием: повторял какие-то словечки, выдрыгивался и при этом делал вид, что даже не смотрел в ее сторону. «В этой маленькой корзинке есть помада и духи». Помада и духи. Вряд ли. «Лента, кружево, ботинки — что угодно для души». Это придумали старухи в чепцах. Когда были девочками. Когда их душам угодно было стать молодыми женщинами. В лентах, кружевах и высоких, шнурованных ботинках. Я тех девочек уже не застал — кончились те девочки. Только и осталось от них, что эта глупая считалка. А жаль. А еще была считалка: «Вам барыня прислала сто рублей». Это уже поближе. Тоже оттуда, но поближе — «что хотите, то купите»… Барыня прислала. В полотняной сумочке. Чушь какая-то!… А что?… «Обезьяна без кармана потеряла кошелек»… Жена всегда его на дно норовит — чтоб не вытащили. А потом стоит и копается — в помидорах, в картошке, в петрушке разной — троллейбусные билеты достает. «А милиция узнала — посадила на горшок». При чем тут…? Мужичок сонный открыл глаза, посмотрел в окно, заерзал — видно, выходить скоро — свое высмотрел, потом взглянул на сумочку — его? — как будто ощупал кошелек в кармане — здесь ли? -, потом на меня глянул и к окну отвернулся. А хоть и не его?! Вот возьмет и пойдет к выходу. И что? Вспомнить бы, был он или уже после сел… И пойдет себе… Сонный мужичок на станции вышел. А женщина с ребенком осталась. Вроде бы, ее не было тогда. Господи, да на что она тебе, да оставь ты ее в покое! Да не в этом дело! «Лента, кружево, ботинки»… А в чем? В чем?! Вместо ответа мозг опять стал приплясывать и шаманить. «Это он, это он — ленинградский почтальон!». И вовсе не ленинградский почтальон. А вот просто — «Это ОН, это ОН». Это его проделки — взял и подкинул. Эйнштейн как-то сказал, что бог в кости не играет. Еще как играет! А что ему делать? Все знать, все видеть и при этом жить вечно. Так и ошалеть недолго от скуки. Вот он и забавляется. «Ленинградский почтальон!». Тут мозг взял и приплел Владика из Ленинграда. Это он потом в Ленинград уехал. К родителям. А тогда он у бабушки жил в нашем дворе. И это он придумал: взял старый бабкин кошелек с такими никелированными шариками защелкивающимися, привязали мы нитку к этим шарикам, кошелек трухой какой-то набили — чтоб потолще был, положим его на дорогу, спрячемся за забором и ждем. Идет человек, смотрит — кошелек, нагнется поднять, а мы — за нитку. Смеху! А потом так получилось, что бабка Владькина на этом попалась. А она злющая была и Владьку как свои пять пальцев знала. В общем, «а милиция узнала — посадила на горшок». А милиция совсем другое узнала: что мы нашли револьвер в дяди Ваниных дровах в проулке. И пришли и забрали. Но сначала долго спрашивали, где нашли да как. И брат показывал, где и как. Потому что это он его нашел. А я не находил. Никогда и ничего. И не выигрывал. Никогда и ни во что. Ну, в шахматы. А по облигациям или в лотерею — никогда. Это я уже знал точно. Потому и не играл никогда. Добровольно. А то к зарплате навязывали, то сдачу… Я их потом и не проверял. Лежит-лежит, пока не потеряется. А один никак не терялся. Я тогда пошел на почтамт проверить, а они мне: «Срок давно вышел. Прочтите, что написано — небось, грамотный». Да-а-а. Одна станция осталась. И женщина с ребенком осталась. Наверное, все же ее. Ну, а если не ее? Взять? Так и не твое ведь. Оставить? Кто-то все равно возьмет. Ну, проводник. Пройдет по вагону бутылки собирать — кто-то рассказывал, что это у них вроде постоянной статьи дохода — а тут еще сумочка. Что он ее, в бюро находок сдаст? Как бы не так! И опять получится: он найдет, а я… Так вот, наверное, и получается: случай выпадает каждому, когда-нибудь да выпадает, только один его хватает, а другой… «Ну, давай, давай, — сказал мозг. — Ты бы лучше Нелу сюда позвал». Нела — это соседка у меня такая. Я как-то во двор вышел — там у нас свалка каждый раз образовывается от ремонтов — девать-то некуда, — смотрю: кто-то два тюка тряпья выбросил и доски. Хорошие такие доски, полированные или лаком скрытые, и стойки какие-то — видно стеллаж разобрали и выкинули. А у меня книги стопками лежат… Ну, я сначала две доски взял — доски просто замечательные!, а когда нес, подумал, что надо Неле про тряпки сказать — она всякие тряпки и бумагу собирает и сдает на макулатурные книги. Если бы просто сдать, я бы и сам не прочь, а там с ночи очередь занимать, а я в войну да и после войны на всю жизнь очереди отстоял, больше не надо — у меня идеасинкразия к очередям образовалась. Постучал я Неле. «Ой, спасибо, спасибо!». И побежала. А я пошел. Вернулся — она тюк одной рукой по земле волочит, в другой доску несет. «Вот, — говорит, — там еще доски прекрасные для полок». «Да я же как раз их и нашел, — говорю я. — Две доски взял, по дороге как раз к вам зашел, а за этими вот пришел. У меня ведь, знаете, книги совсем некуда ставить». «Ну, ничего, — говорит, — остальное пополам поделим. Я вам лучше тючок тряпья один дам. Из своих. Уж больно доски хорошие». И потащила. А потом остановилась — сообразила: «Это ж, — говорит, — стеллаж, видно, был целый. Что ж его зорить? Вы бы мне свои доски не отдали? А то ни туда, ни сюда». Да пропади ты пропадом — вот привязался! И тут поезд остановился. Теперь уже окончательно. Потому что остановка была конечная. И все уже потянулись к выходу, а женщина с ребенком еще сидела. И я сидел. А потом она тоже поднялась. И взяла девочку за руку. И пошла. А я еще посидел — пусть она выйдет совсем — и вскинул рюкзак и взял сумочку. Но нес ее как-то на отлете, как бы открещиваясь на всякий случай, что она моя, как бы готовый протянуть ее хозяйке — вдруг в последний момент все же забыла: «Вот, забыли сумочку». Но когда сходил по ступенькам, женщины уже не было и вообще почти никого не было, и только проводник — молодой парень — стоял у вагона. И я подумал, что это, вообще-то, его добыча и что хорошо, что он не знает этого. Но все же ощущение, что это я у него украл, просто так, на глазах, не у кого-нибудь, кого я и в глаза не видел, а именно у него, заставило меня вынести руку немного вперед и бочком-бочком… И я, как ни в чем не бывало, совсем как ни в чем не бывало, прошел по перрону в совсем пустое здание вокзала с рядами автоматических камер хранения. Но этот подонок-мозг, конечно, не пропустил и этого «как ни в чем не бывало», и эту руку с сумочкой, неестественно вытянутую вперед, и даже совсем незаметное движение, вернее, замедление движения, когда я чуть не протянул сумочку проводнику. «Да в чем, собственно, дело?» — спросил он уже серьезно, оставив, слава богу, это свое приплясывание подлое, эту свою иронию грошовую. И я знал, знал, что только начни отвечать, что он уже приготовил свою логику, все мыслимые аргументы. «Да ни в чем, ни в чем», — сказал я, ощущая полную безнадежность и беспомощность. …Содержимое сумочки было накрыто махровым полотенцем. Сняв его, я обнаружил килограмма три винограда, под которым лежал какой-то сверток, обернутый в старую газету. Я запустил руку, вытащил сверток, развернул. В свертке были старые, растоптанные босоножки. Больше ничего в сумке не было. Бог иронически улыбнулся и скосил глаза на полотенце. В полотенце с краю была выжжена большая дыра с рыжими опалинами по краям. Все. Я обернул босоножки полотенцем, оглянулся, положил сверток в одну из пустых ячеек автоматической камеры хранения и прикрыл дверцу. Все. «Ничего, — сказал мозг. — Виноград крымский. И сумочка — тоже вещь». Я не понял, иронически он это или для утешения. И даже не стал разбираться. Я просто повернулся и поставил туда эту вещь вместе с этим виноградом. Но отойти не успел — в дверях показался милиционер. Прислонившись к косяку, милиционер обвел скучающим взглядом пустое помещение и стал смотреть. Я покопался в кошельке, нашел нужную монетку, кинул ее в щелку, набрал шифр, захлопнул дверцу, для достоверности подергал ее… — Идиот, — сказал мозг. — Просто идиот!». — Склероз, — сказал я театральным шепотом. — А рюкзак-то забыл! Теперь нужно было опять надевать очки, набирать шифр, копаться в кошельке, отыскивая еще одну пятнадцатикопеечную монету, открывать, закрывать… В общем, милиционер ушел, не дождавшись конца процедуры. Но все равно теперь нужно было где-то убить часа два хотя бы… А сумочку можно было забыть. Просто забыть и все.   Похожие: ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... ПРАВО НА ЛИЧНОСТЬ Очередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка... [...]
Стихотворения / 1990-1999Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот. Профиль греческой камеи. Поворот высокой шеи – Жизни поворот.   Угадать тогда бы, что там Впереди, за поворотом, Знать бы наперед…   Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.   9.12.1992 Похожие: У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И... ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и... СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то... БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... [...]
Стихотворения / 1980-1989Стоит дом, да никто не живет в нем. А где колодец с водой, там девка с бедой. Так-то…   …И постучит, и войдет –отворяй ворота. …Будешь стоять, белея лицом, у поворота… Значит, еще ничего (встречные врут, и зеркала, и паспорта) – Писари пишут еще. А что там напишут – чего там.   Что-то напишут, что-то судьба напрядет. Выпадет черный валет, упадет на дорогу. Значит, еще ничего – есть еще порох у Бога И для тебя. Для тебя… Пока этот день не придет.   Цепь загремит, и ведро упадет никуда – Даже беда не зачерпнется невольно. Только тогда придет к тебе старость. Только тогда. Но тогда – это уже не больно…   Мост стоит: три бревна в ширину, три бревна в длину. Одним концом – в крапиву, другим – в белену. Речка мелкая – так пройти просто, А гляди – ходят все по мосту.   29.08.1980 Похожие: НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес... К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –... КОШКИН ДОМ (русская считалка)   Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,... ПОЛСТОЛЕТИЯ ТОМУ НАЗАД День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой... [...]
Стихотворения / 1980-1989Человек, геройски раненный в живот, Впервые подумал, зачем живет.   Он думал и полз за верстой версту, Прижимая землю к своему животу.   На четвертой версте подумалось ему, Что жил он, вроде бы, ни к чему.   Ни к чему? И ладно. И хрен с ним. Главное дело – доползти к своим.   Доползти к своим! И под их смешок Вывалить комок собственных кишок.   И тогда полковник, заместо наград, Всенародно его пусть целует в зад.   Пусть целует в зад, раз он заслужил … …А если не для этого, зачем он жил?   25.09.86   Похожие: СЛЕПОЙ Пришел человек слепой. А слепые кому нужны? Посидел у бывшей... ПРОВОДЫ Человек домой пришел После стольких дней разлуки. Скинул ватник. Вымыл... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1970-1979Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит в дом женщина, Когда хозяина нет.     Запах чужой в комнате. Но это не в счет. Вот она что-то вспомнит, Докурит и уйдет.     А та придет позже. Вроде бы – на свое … Но будет это после, После нее!   Март 79 Похожие: СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы... [...]
Публицистика  «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских кухнях, где все дышало поэзией, где между собой мы выясняли, кто же лучший, кто находится на поэтической вершине, а кто — только на подступах. Уже в ту пору были среди нас некоронованные короли… Таким, к примеру, в 60-70 годы в Ленинграде был Глеб Горбовский.» Евгений Рейн «Литературная газета», N 27, 93 г. Со многими писателями знаком, как говаривал Хлестаков. Но бочком, бочком. Я с ними знаком, а они со мной — нет. Потому что в 54-ом, прожив год в Северном Казахстане с ссыльными «троцкистами», ушел во внутреннюю эмиграцию, навсегда отказавшись даже от попытки публиковаться при этой власти. Когда это было? В 66-ом? В 67-ом? Не помню. У меня еще в школе с хронологией было плохо: историю помнил, а хронологию — никак. Вот и сейчас — историю помню. Лучше, наверное, как Рейн: «в 60- 70 годы в Ленинграде». Не мелочиться. Тогда появляется размах, широта, само дыхание Истории. Это теперь. А тогда это было просто маленькой историей. В совсем другом смысле слова. Для меня. А для ее участников… Я был зрителем. Хотя, вроде бы, и участником. Но попавшим на подмостки истории совершенно случайно. Собрался я как-то в Ленинград. По делу — работу по теории стиха вез. Через Москву. Вот московский приятель мне и говорит: — Зайдите, — говорит, — к Иосифу. Я ему о вас много рассказывал. Он хотел познакомиться. Иосиф тогда еще не был Бродским — просто младший современник, тоже стихи писал, хотя и хорошие. Но длинные. Про которые Сашка Аронов, выйдя на лестничную площадку после чтения этих самых стихов на квартире у этого самого моего приятеля, сказал коротко и емко: «Волны дерьма» — московские поэты всегда относились к ленинградцам, как собаки к кошкам. Те отвечали взаимностью, но все же наезжали в Москву — за лаврами — что ни говори, столица — для нее и Ленинград — провинция. Мне, в отличие от моей московской компании, тогдашние стихи Бродского нравились (чего нельзя сказать о последующих). Отчего бы и не познакомиться… Ленинград. Литейная,24. Звоню. Открывает хозяин в какой-то живописной художнической кофте. Грассируя, говорит: — Пгошу. Прохожу. В комнате еще двое. Представляюсь: — Я…. Бродский смотрит как в афишу коза — ясно: моя фамилия ничего ему не говорит, хотя, вроде бы, по словам моего приятеля… — Вам привет от …, — называю имя своего приятеля, пытаясь реанимировать память хозяина. — Пгостите, — грассируя, говорит хозяин, — не имею чести знать. Да что ж это такое?! Выходит, Борька все врал: не наезжал Бродский к нему, не жил и стихов у него не читал. Не знакомы! А я-то, я-то в каком положении? За кого он меня принимает? За поклонника его таланта? За просителя: позвольте, метр, я вам стишки почитаю? Да какого черта я вообще согласился пойти к нему — это он со мной хотел познакомиться, а не я с ним. А и он со мной не хотел — все Борька наврал. Стыдоба! Теперь как: «Прошу прощения, ошибочка вышла – обознался»? — Прошу прощения». И бочком, бочком — к двери. — Иосиф, — вдруг говорит один из гостей. — Ты что, Борьку не помнишь? Мы ж у него… — Не знаю, — жестко перебивает хозяин. — Подождите, — говорит мне гость, как бы протягивая руку помощи, — я с вами. Мы выходим. — Генрих. Сапгир, — говорит он. — Да знает он Борьку. Не знаю, какая муха его укусила. Знаете что, я наладился к Глебу. Поехали со мной, а? — Да ну его,- говорю я. — Я и этим сыт по горло. И все же затащил он меня к Глебу. Глеб Горбовский. В то время самый признанный из ленинградских поэтов. Кумир! У кумира два молодых поклонника, не считая, собаки. Когда мы приходим, он посылает одного за водкой — в бутылке на столе уже всего — ничего. Церемония знакомства, принятая у поэтов: читаем друг другу стихи. Стихи, как визитная карточка. Я, потом — он. Пока читаю я, опорожняется принесенная бутылка. Поклонник посылается за следующей. Но Глеб уже готов. Чтение все более походит на рыдание. Вдруг бешено обводит всех глазами и раздельно говорит: — За-стре-люсь. Вот возьму и застрелюсь. Или вас всех. И засыпает. Мы уходим. Теперь я, в свою очередь, тащу Генриха к своему приятелю — художнику. Там тоже чего-то пьем. Генрих говорит: — Завтра я читаю стихи у Рейна. Приходите. Я вспоминаю, что Борька просил меня зайти и к Рейну: «Я ему уже звонил, что вы приедете. Он тоже хотел познакомиться». Воспоминание вызывает отрыжку — благодарю покорно, с меня хватит. — Спасибо, — говорит мой приятель, — придем. А когда? — Часиков в шесть. -Только Рейну обо мне — ни слова, — говорю я. Так, на всякий случай. В начале седьмого мы звоним в дверях. Открывает хозяин. — Нас Генрих пригласил. — Генриха еще нету, — говорит хозяин. — Так что вы погуляйте, мальчики. — И тут же — какой-то паре, поднимающейся по лестнице: — Проходите, ребята, проходите! Мы уходим «погулять» — «но швейцар не пустил, скудной лепты не взял». Мой приятель вне себя: — «Мальчики»… Морду б ему набить! Поехали отсюда — на хрена они нам — поэты, мать их! — Мишенька, — говорю я ласково, — вот теперь-то я точно пойду. Обещаю: весело будет. Честно говоря, что я имел в виду, не знаю — какое-то чревовещание. Но уж очень хотелось сатисфакции. «Погуляв», поднимаемся по лестнице. Звоним. Теперь открывает Генрих. — Ни слова, — напоминаю я. Мы проходим по коридору и оказываемся в большой, типично ленинградской комнате. Слева, сразу у двери, — тахта. Мой приятель проходит куда-то вглубь. Я скромно сажусь на краешек тахты. Осматриваюсь. Комната полна народу, стол — уже пустыми и еще нет бутылками. Треп и дым. У окна напротив двери, прислоненный к подоконнику, еще один стол — письменный. Слева от него сидит некто с породистым лицом Алексея Толстого. Треп и дым. Обещанное чтение все откладывается — видно, кого-то ждут. Звонок. Хозяин исчезает в коридоре. Потом появляется в дверях и торжественно провозглашает: — Глеб Горбовский! Два молодых телохранителя почтительно вносят обвисающее тело. — Эй, малый, — обращается ко мне хозяин, — пересядь, освободи место поэту! «Малый» (которому, кстати, за тридцать), ровесник Рейна, уже побывавший в шкуре «мальчика», покорно встает с тахты и пересаживается на стоящую напротив, у двери старую швейную машинку «Зингер» в деревянном чехле, становясь еще меньше ростом, особенно на фоне длинноногой девицы, восседающей рядом на стуле. Телохранители бережно укладывают на тахту поэта. Теперь все на месте — можно и начинать. Пока хозяин ведет какие-то переговоры с гостем, я решаю выяснить, кто есть кто, и снизу вверх спрашиваю у девицы, показывая на Алексея Толстого: — Прошу, прощения, это кто? Девица обнаруживает меня глазами: — Поэт. — А это? — показываю я на другого. Девица смотрит на меня, как солдат на вошь: — Поэт. — Это что же, — удивляюсь я, — все поэты? Сами пишут? Это уже явный перебор. Но девица не слышит перебора. Не знаю, собиралась ли она ответить. Потому что в это время хозяин возвещает: — Начинаем! И пока Генрих идет к своему лобному месту — столу у окна, добавляет, глядя на меня: — Эй, малый, кончай флиртовать с девицей — послушай стихи, тебе это будет полезно! Что это он на меня взъелся? — думаю я и покорно умолкаю. — Псалмы, — объявляет Генрих. — Псалом первый. — Читай седьмой, — вдруг говорит с кушетки чуть оклемавшийся Глеб. — Прочту, — говорит Генрих. — Потом. Псалом первый, — повторяет он. — Читай седьмой! — повышает голос Глеб. — Позволь уж мне решать, — говорит напряженно Генрих. — Читай седьмой. А то — полова, — настаивает Глеб. — Глебушка, — говорит хозяин, — пусть читает что хочет. — А я говорю: седьмой! — пьяно упирается Глеб. — Ну, прочти седьмой, Генрих, — упрашивает хозяин. — Что тебе стоит? — Да не буду я вообще ничего читать, — обижается Генрих и выходит в коридор. Хозяин выходит за ним, все еще пытаясь как-то починить сломанный вечер. Слышно, как он уговаривает гостя уступить. Разговор удаляется от двери и переходит на кухню. Туда же, к месту события постепенно подтягиваются и другие гости. Глеб опять не подает признаков жизни. Неожиданно для самого себя я поднимаюсь с машинки «Зингер», изрядно надавившей мне кобчик своей ручкой, пересекаю комнату и сажусь на письменный стол. — Если бы у меня были такие стихи, — громко говорит Алексей Толстой сидящей рядом женщине, — я бы читал их в сортире. Я вдруг ощущаю: вот оно! Спрыгиваю со стола и говорю прямо в это породистое лицо: — Если бы я так понимал стихи, как вы, я бы не выходил из сортира. Я не знаю ни его, ни того, как он понимает стихи — меня просто несет мое унижение. Алексей Толстой багровеет прямо на глазах… и взрывается: — Ты говно! Кто ты такой!? Я второй после Красовицкого! А ты кто? Ты говно! Кто такой Красовицкий, я понятия не имею. Потом, через много лет, по-моему, в чьих-то воспоминаниях, снова наткнулся на это имя и какие-то строчки из него, вполне стандартные. — Извините, — подчеркнуто вежливо, даже как-то униженно оправдываюсь я, — прошу прощения, я приезжий, я не знал, что вы второй после Красовицкого. Я думал, вы просто говно, а вы, оказывается второй… Прошу прощения. — Ты слышала! — взревывает Толстой, обращаясь к женщине рядом. — Да кто ты такой? Я спокойно выхожу в коридор покурить. Сопровождаемый ревом: — Кто ты такой? Ты смотри, какое говно! Говно! — Толстого явно зациклило — мавр сделал свое дело. Через несколько минут Толстой выходит за мной. — Вы кто? — спрашивает он уже миролюбиво и на «вы». — Я же вижу, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете. — То, — говорю я, — то. Вы правильно определили: я — говно. Вот плаваю, как говно по воде, течением и прибило сюда. — Нет, серьезно: кто вы? — А серьезно? Я понимаю, что вас беспокоит: у вас здесь все по местам расставлены и вдруг… Вдруг я второй после Красовицкого. Тогда все переставлять придется. Не беспокойтесь — не придется — я вообще не по этой части — я математик. Все в порядке. — Ладно, — говорит он, — прошу прощения. А все же… — Да не скажет вам ничего моя фамилия, — говорю я. — Но, если хотите, одно условие: я говорю вам фамилию — и вы уходите. Мне очень хочется еще побыть говном без фамилии. — Согласен, — говорит он. Моя фамилия, естественно, ничего ему не сказала. Но, верный слову, он тут же вызвал женщину, сидевшую рядом: — Мы уходим, — сказал он. — Запишите мой телефон — я бы очень хотел с вами встретиться… Мы так и не встретились — тогда на меня навалились дела, а потом он уехал в Париж. Профессор Сорбонны Леонид Чертков вряд ли когда-нибудь вспомнил об этом эпизоде… Из кухни доносились голоса – выяснение, «кто есть кто», грозило затянуться на всю ночь. В комнате оставались четверо: я, не подающий признаков жизни Глеб Горбовский и два его телохранителя. Вдруг Глеб поднялся: — А где все? — На кухне, Глебушка, — сказал один из телохранителей. — Сапгира уговаривают. — Сапгир — говно, — убежденно сказал Глеб. — Вот я сейчас пойду и всех их обоссу. Поэт поднялся с тахты и неторопливо стал расстегивать ширинку. А ведь может, — подумал я, — он ведь даже не второй после Красовицкого, он — Первый. — Глеб, — сказал я миролюбиво, — не стоит, пусть поговорят. И тут оба телохранителя обернулись ко мне: — Ты кто такой, чтобы на Глеба права качать?! Господи, ну надо же… — Да никто я. И права качать не собираюсь. Просто… — Да кто ты такой?! — еще больше распалились они. Стало ясно: сейчас, как по команде «фас», будут бить и бить больно. Но вместо «фас» прозвучало совсем другое: — Да кто вы такие, чтобы с поэтом так разговаривать? — сказал вдруг Глеб. — Вы сосунки! А мы с ним из одной стаи. Одногодки. Мы вчера из одной бутылки… Вспомнил, — благодарно подумал я. — А ведь мог бы и не вспомнить… В общем, вечер удался на славу. Когда расходились, и без того не малого роста Рейн встал почему-то на табурет и, глядя на меня, именно на меня, почему-то на меня, за что-то на меня, опять скромно оседлавшего швейную машинку «Зингер» — знай, малый, свое место, торжественно сказал: — К сведению некоторых первоприсутствующих: сегодня здесь было три члена Союза писателей и один большой Поэт. На следующий день я позвонил в знакомую дверь. Хозяин открыл и уперся в меня взглядом: «Откуда, мол, и что это за географические новости?». Я назвал фамилию. — Входите, входите — сказал он. — Что ж это вы вчера не сказались? А потом он читал свои стихи, ровные и правильные — похожие на отлично выполненное упражнение. «Профессионал! — думал я. — Наверное, второй после Красовицкого». Из неопубликованной книги «О поэтах и поэзии» Примечание. Только лет через сорок, уже здесь, в Германии, прочел в интернете стихи Красовицкого и Черткова. Перед последним (которого поставил бы первым) повинился бы, да не успел. Кстати, там же прочел биографические данные: о профессорстве в Сорбонне — ни слова. Возможно, я ошибся. Написал по слухам. Похожие: МАТРЕШКА Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко,... Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний   Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
ПублицистикаЖДУ ЗВОНКА   Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники – так те совсем: снимая трубку, вместо короткого, нетерпеливого «Да?!» – бархатное «Я вас внимательно слушаю». Результат тот же, но какой сервис! – Когда все будет готово, мы вам обязательно позвоним. Ждите звонка. – говорит районная паспортистка, укладывая в папку приглашение а Штаты. – Ждите звонка, – говорит девушка, выписывая заказ на авиабилеты. – Получим подтверждение – позвоним. Я жду звонка. До сих пор.   ПОНИМАЕТЕ ЛИ ВЫ ПО-РУССКИ?   Перестроились. Но не совсем. И не все. – Ничего нет, – говорит та же паспортистка, когда через два месяца, так и не дождавшись звонка, я прихожу справиться, готово ли разрешение на выезд. Говорит, не поднимая головы от бумаг. Не смотреть на посетителя, продолжать заниматься своими делами – для любого чиновника – правила хорошего тона Это я давно усвоил. – А когда может быть? Молчание и перелистывание-перекладывание каких-то бумаг. Повторяю свой вопрос. Женщина, наконец, возмущенно поднимает голову. Расстреливает в упор глазами. – Вы что, не понимаете по-русски? Я понимаю. И ухожу месяц собираюсь снова: подал в январе, уже начало апреля, а звонка все нет. Куда ж я задевал запись, когда у них приемные дни? А. вот: понедельник – с 2 до 4. пятница с 10 до 12. Иду «с 2 до 4». Закрыто. Еще раз читаю табличку на двери – все правильно. Спрашиваю у дежурного, когда будет. – Во вторник, С 10 до 12. – Но там же написано… – Вы что по-русски не понимаете – дни поменялись! Перестройка И все понимают по-русски.     А ПО-СОВЕТСКИ?   – Что на тебе, таможня пропускает, не глядя, – говорит знакомый, недавно вернувшийся из поездки в Штаты. – Жена, представляешь, два толстых свитера надела, поверх – шубку, легкую такую, а поверх всего – дубленку. Это при ее-то габаритах! Так и шла через таможню. Как водолаз? с растопыренными руками. Посмотрел на меня и добавил: – Удобный ты человек – на тебя сколько ни надень, не видно будет.   УРОК ЛОГИКИ   – Вот паспорт. Вот инструкция, сколько и чего можно и сколько и чего нельзя, – говорит инспектор ОВИРа. – Денег сейчас меняют меньше – не 300. а 200. (Этого можно было ожидать: эко­номят валюту). – Билеты подорожали. Кажется, раза в два. (Понятно: «хотят ехать, пусть раско­шеливаются»). – И последнее: раньше вы могли привезти подарков на 500 рублей, нашими деньгами, конечно, теперь – на сто. Видите: переправлено чернилами. (Господи, а это-то им к чему? Что плохого, если мы навезем подарков хоть на миллион? Ведь не им платить, а товаров в стране больше будет. Хоть убей, не понимаю!) Обмен улыбками. Торжественная церемония вручения заграничного паспорта окончена. Иду домой, «и все думаю о неожиданно подарке властей: должна же быть хоть какая-то логика. Наконец – эврика! Как же я сразу не догадался: им нужно, чтобы я смотрел им в руки, а так – вдруг возьму и отвернусь. И стало как-то спокойнее: логика все же существует. Пусть даже их логика. ТРИ СНОСИМ, ПЯТЬ – В УМЕ   Столичная таможня. Здравствуйте Я еду в Штаты и хотел бы узнать… Мне разрешается привезти подарков на сто рублей, так вот… – На пятьсот, – перебивает меня таможенник. – Да, я знаю: раньше было на пятьсот, а теперь… – На пятьсот, – прерывает таможенник. – Но вот инструкций, – не уступаю я. – Видите: зачеркнуто и исправлено чернилами. Таможенник смотрит, морщится. Потом говорит. – У нас по Союзу пятьсот. А что там придумали в вашей конторе, простите… – Ясно. (Вот тебе и логика!). Первый вопрос отпадает. – Давайте второй.   – Имею я право провезти свои стихи? – В уме, – говорит таможенник. – Но в них нет ничего антисоветского. – Все равно – в уме, – улыбается парень.   В ОЧЕРЕДИ   Очередь – символ родины. Очередь в кассы Аэрофлота для граждан, вылетающих за рубеж, – маленькая модель этой страны – ее людей, ее быта, ее перестройки. В очереди ты перестаешь быть человеком – ты становишься номером. Дважды – утром и вечером – перекличка. – Номер 231! – Я! По очереди, как вши во время войны, ползут слухи. Люди расчесываются до крови. – Говорят, билетов давно нет, – Смотря куда. – Мне – в Штаты. – Плохо: в Штаты билетов нет до апреля 90 года. – Кто зам сказал? – Они. Я уже один раз достоялся. – Чего ж вы опять стоите? – Они поставили меня на карту ожидания – бывает, что кто-то не летит. Вдруг повезет. – Нет билетов! Билеты есть.Только нужно дать триста сверху. Один мой знакомый дал и давно в Америке гуляет. А я стою, – Триста и я дал бы. Но теперь, говорят, они берут семьсот. – Что вы хотите, такой спрос, такая инфляция! * ** – А я вам говорю: будет голод. Как в тридцать третьем. Можете мне поверить. – Но в этом году небывалый урожай, говорят. – Что урожай! Вы читали, что составы застряли в Абхазии? – При чем это к урожаю? – А при том, что у транспорта односторонний паралич – хлеб есть, а вывезти его не смогут, так и сгниет. – Что вы хотите, сказано же «страна рискованного земледелия»: посадишь – не вырастет, вырастет – не соберешь, одних посадишь, другие вырастут.   – А это к чему? – Это я так, занесло, бывает. – А я вам говорю: будет голод. Прихожу к знакомой – она что-то ищет, перерывает все бумаги. Говорит, мать, когда ее в сорок пятом выпустили из лагеря по беременности, привезла оттуда рецепт, как варить мыло. Только благодаря ему они и выжили. Вот она теперь хочет найти этот рецепт.     *** – Вы уже получили валюту? – Нет, а что? – Говорят, с первого будут менятьвдвое меньше. – Как, еще вдвое?! Какой ужас! Бегу!     *** Очередь. Тот, у кого список, автоматически становится начальством – привыкли, приучили. Делан перекличку, стоит на возвышении, смотрит свысока. Командует: – Тридцать четвертый! – Есть! – Не «есть», а фамилия! – Тридцать пятый! Тридцать шестой! Тридцать седьмой!.. Тридцать седьмой! Нет? Вычеркиваю! Тридцать восьмой, 39! 40! 41! 42!.. 42! Вычеркиваю! 43! Подбегает запыхавшаяся женщина: – Какой номер идет? – Тише, сорок пятый. – Ой, а я тридцать седьмая! Товарищ, подождите, я тридцать седьмая! –Опоздали. Вычеркнули. – Как?! Я четвертый день стою. Там троллейбус на Садовом кольце сломался. – А нам какое дело – нужно было не опаздывать. – Так я же говорю: троллейбус. Я-то чем виновата? – Виновата – не виновата. Читайте дальше. – Все. Читаю Сорок шестой! – Постойте, что вы делаете – женщина четвертый день стоит! – Вот и уступите ей свою очередь, если вы такой добрый! Читайте дальше, не задерживайте! – Господи, да не звери же вы! – плачет женщина. – Тут озвереешь, – говорит мужчина. – Читайте дальше! И все-таки свет не без добрых людей – отстояли.   *** Стоим. Делать нечего. Номер 228, кандидат наук, травит анекдоты. Анекдоты – хоть какая-то защита от реальности. Знает он их сотни. Сейчас идёт серия о милиционерах – об их непроходимой тупости. В дверях, за стеклом, – милиционер. Открывает двери – жарко. Номер 228 прерывает очередной анекдот! – спешит воспользоваться открытой дверью; нигде никаких справок получить нельзя. Подходит к милиционеру: – Я хотел бы узнать… – Я тебе не справочное бюро. – Слушайте, почему вы мне тыкаете?! – Потому что ты тупой. Понимаешь по-русски: ту-пой. Ну чем не анекдот!   *** Все непредсказуемо. Через час после начала работы: – Какой номер идет? – Тринадцатый стоит. Тринадцать человек в час. В первый день пытаешься просчитать: «13. Ну, пусть, 10. Умножить… Значит, на третий, день. Но нужно еще уточнить». Прихожу через три часа: – Какой номер прошел? – Тринадцатый стоит. Что вы удивляетесь – дипломаты идут. Пока дипломатов не отпустат, нам отпускать не будут. Можно сделать отдельную кассу для дипломатов. Можно добавить кассиров – очередь сама бы их оплатила, только б не стоять днями под этими дверьми… За два часа до окончания работы вдруг пропустили 60 человек. Как, по две минуты на человека?!   – Просто пошли «штатные». Всех заворачивают – в Штаты билетов нет. Я счастливчик – у меня на руках заказ, сделанный два месяца назад в Киеве, и рейсы уже расписаны, и время отлета, время прилета. Так что мне волноваться нечего – только бы войти внутрь. …За весь следующий день прошло 15 человек.     *** Психология. Чем ближе к заветной двери, тем хуже человек понимает юмор. Еще ближе – уже ничего не понимает, на обращения не реагирует – вырубился, работает в узко направленном диапазоне. В какой-то момент – все признаки маниакально-депрессивного психоза. Стадии приближения видны по глазам: острые, как буравчики, глаза шизофреника – совсем близко, в первой-второй десятке.     *** – Поздравляю: мы воеторой десятке – встречает меня новый знакомый. – С чего Вы взяли? – С арифметики, – иронически отвечает он. – Вчера после переклички у меня был сороковой, у вас 43. За оставшиеся два часа, как мне сказали сегодня, впустили 25 человек. Дальше – обычная процедура вычитания, Но мы же только вчера говорили: к этой системе нормальная логика неприменима. – Логика. Но арифметика-то остается. – Наш высоконаучный спор прерывает возглас: – Становись на перекличку! Плотно окружаем человека со списком. – Номер первый! – выкрикивает Третий… Четвертый… И так до номера моего оппонента, Толпа разнесла нас в разные стороны. Он оборачивается ко мне и поднимает руки: он сдается – правила арифметики не сработали, он остался сороковым, я – сорок третьим   Как это могло быть? Очень просто: после переклички, действительно, «запустили» внутрь 25 человек. Но забарахлил компьютер, И не рабо­тал до конца дня. Так что люди отдохнули в креслах и ушли. Чтобы утром возвратиться в очередь.     *** На пятый день я вхожу в святая святых! Девушка у компьютера смотрит мой заказ. У вас заказ киевский – вот и получайте в Киеве, – говорит она, возвращая мне мой «счастливый билет». Но вот инструкция. Здесь сказано, что получать в Москве, С этого месяца – только по регионам. Ясно? Но я-то откуда мог знать! Почему людям не сообщают, когда правила меняются?! – Людям! – презрительно и раздраженно говорит девушка – Ты посмотри на него – еще права качает! Едьте себе в Киев и там качайте. Все! Разговор окончен. Следующий! – Пройдите, гражданин, – мягко говорит милиционер, И мне кажется, что даже он мне сочувствует.     *** Не стану рассказывать, как я все же получил билет. Не потому заказу, не на тот месяц и не туда – к тому времени билеты на рубли стали давать только до Нью-Йорка, а дальше лети, как знаешь. Опять поменяли правила. И все-таки я здесь, в Сан-Франциско, Я отстоял свою очередь. Сегодня стоят другие. Люди-номера, я сочувствую вам! «Летайте самолетами Аэрофлота – быстро, дешево и удобно!» опубликовано в газете «Панорама» (США) в1989 г. Похожие: ЛЕНИНГРАДСКАЯ ШКОЛА   «Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских... ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии.... ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше... [...]
ПрозаОн попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь часов до поезда и теперь уезжал. Стояла жара. Именно стояла. Неподвижно. Уже почти месяц. Над Молдавией, куда он ехал. Над Украиной. Над европейской и не европейской частью СССР. Стоял антициклон. Одессы Бабеля, Багрицкого, Катаева не существовало. Теперь он это знал. Он не пошел на Дерибасовскую, не видел ни памятника Дюку, ни потемкинской лестницы. Он спросил: «Где море?» и пошел к морю. По узеньким незнаменитым улочкам, круто спускавшимся куда-то вместе со своими деревьями, нависающими над ними, под их тенью, вместе с неторопливыми редкими прохожими (была суббота), вместе с медлительными кошками, которые вообще никуда не двигались. Все же идя вниз и по возможности прямо, он прошел какой-то парк, где суетились, видно, готовясь к соревнованию, юные сандружинницы с красными пятнами крестов на белых повязках, пренебрег асфальтированной лентой, предпочтя ей, несмотря на воду или соли в колене — просто боли в колене, отвальную крутизну, заросшую кустарником, и вышел к морю, из-за зарослей, скатов и деревьев неожиданному и резкому, с пляжем почти пустынным, уставленным ребристыми лежаками, только подчеркивавшими эту пустынность. Часа два он пролежал на песке, презирая ребристые лежаки, в джинсах, потому что взять плавки ему и в голову не пришло — кто же знал, что он окажется в Одессе, у моря. Один раз за это время он, закатав джинсы до колен, попробовал воду — пошлепал босыми пятками. Вода была холодной. Потом он поднялся наверх и купил в павильоне пирожки с творогом. Пирожки были хорошо твердыми, а творог — сухим. Два пирожка он все же съел полностью, третий — предварительно вытряхнув из него творог, четвертый закинул в кусты. И хотел было спуститься обратно на пляж, но тут рядом захрипел репродуктор и вдруг ясным таким голосом сказал: «Граждане, которые отдыхают на нашем пляже! До ваших услуг имеются морские лисапеты, которые вы можете взять на прокат. Прогулки на лисапетах — лучший вид отдыха, чем просто так». Теперь, сидя, в распаренном на солнцем вагоне и вспоминая этот голос, заставивший его все же сесть в первый попавшийся трамвай, проехать по круговому маршруту и увидеть Одессу (без Дерибасовской, без Дюка и без лестницы, с однообразными серыми домами, с бесчисленным количеством булочных и столовых), он знал, что голос в репродукторе — это все, что осталось от Бабеля, Багрицкого и Катаева, от той еще Одессы. Напротив его боковой нижней полки сидели три девицы лет по семнадцати, отхватившие солнца, сколько его можно отхватить за один-единственный пляжный день и потому не загоревшие равномерным благородным загаром, а вульгарно-красными расплывающимися пятнами. У девиц были отчетливо-деревянные голоса пэтэушниц. Одна из них (Ну, ты даешь, Муська!) непрерывно острила. И юмор у нее был пэтэушный. Он вынул из рюкзака пасьянсные карты и отгородился от них пасьянсом. — Постель брать будете? Он кивнул, взял стопку белья, кинул ее на противоположное сиденье, вытащил из кошелька рубль, протянул проводнице, опять нагнулся над столиком и переложил ряд от семерки до валета на даму. Проводница, тоненькая, стройная, в форме, несмотря на жару, ему понравилась. Пасьянс не получился. Он пошел курить. За соседним столиком сидел парень, видно, студент, и, поглядывая в книгу на коленях, переставлял фигурки на шахматной доске. Убивать вагонное время можно по-разному. Но как-то убивать нужно. Потому что оно пустое. Пустое время нужно убивать. — Простите, может, сыграем лучше? — сказал он парню. Тот поднял голову: — Пожалуйста. Только я плохо играю. — Плохо, хорошо — все относительно, — сказал он. — Так как? — Я не против, — сказал парень. — Но я только недавно научился и, видите, учусь. А вы, наверное, хорошо играете? — Тогда, пожалуй, не стоит, — сказал он. И пошел по проходу — курить. Он сел у открытого окна напротив туалета на ящик для мусора, с удовольствием затянулся и вспомнил керченский дворик 44 года, маленького, совсем маленького, даже по сравнению с ним, двенадцатилетним, Толика Стефанского — сына врачихи, жившего по соседству. «Это просто. Видишь: король ходит так, тура — так, королева — так… Видишь? Понял? А надо дать мат королю — это чтоб ему ходить некуда. Понял? Видишь? А теперь давай сыграем». И как в первой партии он через три хода получил мат, так и не успев понять, что произошло, и как Толик уже расставлял шахматы по-новой и опять дал ему этот мат в три хода, и засмеялся, и опять поставил, и опять — дал, и опять рассмеялся. И тогда он вмазал этому победителю и ногой при этом поддел доску так, что все фигурки рассыпались. И как тот плакал, и ползал, и собирал их, а потом собрал, захлопнул доску и ушел. И как на следующий день он свистом вызвал этого Толика, а когда тот вышел и встал на пороге, маленький, тщедушный, сказал: «Тащи свою коробку — играть будем». И тот уже не смеялся, а просто давал ему маты один за другим и при этом, он видел, еле сдерживался и, чтоб не смеяться, бегал вокруг доски, приплясывая. А потом пришло время, когда Толик перестал приплясывать, а стал сидеть, как вкопанный. Так он и выучился. А Толик потом стал врачом и забросил шахматы. Пока он так сидел, курил и вспоминал, курильщиков прибавилось. Студент тоже вышел, стоял рядом и время от времени поглядывал на него. Наконец решился: — У вас, наверное, разряд есть? — Когда-то был, — сказал он. — А что, разрядник у безразрядника всегда выиграет? — В принципе, всегда. Потому что профессионал. — А вы профессионал? — вдруг с вызовом спросил один из курильщиков. — Не обо мне речь, — сказал он, чуть напрягаясь. — Я говорю в принципе. — Нет, — сказал тот, — а вы все же профессионал, как вы считаете? — Я-то скорее нет, — сказал он. — Вы же сказали, что у вас разряд, — не отставал парень. — Был, — сказал он. — Давно. — Ну вот, например, у меня вы можете выиграть? — продолжал наседать тот. — Не знаю, — сказал он. — Но вы же сказали, что вы разрядник, что вы хорошо играете, может, попробуем? — Пожалуйста, — сказал он и почувствовал, как кожа обтянула лицо. — Я сейчас принесу шахматы, — с готовностью сказал начинающий любитель. Они сели за свободный столик в последнем купе. С первых ходов стало ясно, что перед ним не новичок: играл свободно, уверенно, напористо, ставя одну за другой тактические ловушки. Ловушки были простые, но смотреть и видеть нужно было. А у него еще голова разболелась, да и двое суток без сна тоже давали о себе знать — он чувствовал, что думает медленно им бестолково. И все же выиграл. Вернее, тот проиграл. Потому что на ловушки он все же не попался, а кроме ловушек у того игры не было. Напор был, а игры не было. Вот так. — Мы еще потом сыграем, смущенно бормотал тот, собирая шахматы. — А то я не спал вчера. А вообще, у меня первый и я первое место по городу взял, по Павлограду, и теперь — вот жду вызова на республику. — И вдруг неожиданно улыбнулся: — Внаглую я играл — наказывать сильно не хотелось. Ну, вот и наказал… А парень ничего, — подумал он. — Ничего парень. Просто молодой. — Да ладно, — сказал он. — С кем не бывает. — Ну, я пойду? — каким-то извиняющимся тоном сказал парень. — А то у меня еще дел — я тут на стажировке, помощником начальника поезда. А он пошел на свое место. Там, возле девиц этих, уже набилось народу молодого. Сидели тесно. Играли в дурака. Он прошел мимо, заглянул к проводнице: — Можно у вас стаканчик? — Вот, возьмите. — Спасибо. Пошел обратно, достал из рюкзака баночку растворимого кофе, насыпал в стакан две ложки, опять пошел к проводнице. — А кипяточку можно? — Бойлер у нас испорченный, — сказала проводница. — Но вы подождите — я сейчас из соседнего вагона принесу. И пошла. Он еще раз отметил, какая она стройная и строгая. И она опять ему понравилась. Потому что легче запретить, чем разрешить, отказать, чем пойти. Когда она пришла, он виновато сказал: — Прошу прощения, я не думал, что в другом вагоне. Она не ответила — просто молча налила кипяток в подставленный стакан. И то, что она не ответила, ему тоже понравилось Потом он выпил свой кофе, отнес стакан, возвратился, раскладывал пасьянс, который никак не выходил, курил, сидя на мусорном ящике и предупредительно вскакивая каждый раз, когда кому-нибудь нужно было выкинуть остатки еды, учил любителя раскладывать пасьянс — и так до сумерек, когда проводница начала разносить чай. — Наверное, бойлер все же починили, — подумал он и сам пошел за чаем. Но оказалось, что бойлер все же починили — проводница стояла и наливала чай из чайника. Ему стало неудобно — вроде, свою норму он уже выпил, а ей носить. И еще было одно обстоятельство: он не пил сладкого чая, а это проводницам невыгодно. Тут, правда, у него наготове всегда был ход: давайте без сахара, а я заплачу, как обычно (так он говорил и в парикмахерской: без одеколона, а заплачу, как обычно — он терпеть не мог запаха тройного одеколона), но сказать это сейчас, ей, было неловко и оскорбительно. Потому что она была человек. И он посмотрел, как она наливает, уже круто наклонив чайник, и повернулся, чтобы уйти, но она спросила «вам чего?», и он через силу, через себя переступая, сказал: — Мне бы еще стаканчик кипяточку («еще», потому что помнил о кофе). — И добавил: если осталось. Она улыбнулась, встряхнула чайник и сказала: — Сейчас принесу. — И добавила: Я мигом. Это была уже какая-то фантастика. А она, как ни в чем не бывало, действительно мигом, вернулась и перед тем, как налить, еще спросила «вам, наверное, покрепче? И налила полстакана заварки, а когда он сказал: «пожалуйста, без сахара — я сладкого не пью», не дернулась, даже ухом не повела, только кивнула и подала ему стакан. И он, вместо «спасибо», тоже кивнул, перенимая у нее по ситуации этот молчаливый стиль, и пошел по проходу, как-то особенно бережно ощущая этот стакан в руке, подчеркнуто терпеливо поджидая, когда кто-то уберет ноги с прохода или посторонится. Чай, хоть и пол-стакана заварки, был некрепкий, с тем деревянным привкусом, какой неизбывно бывает у плохого чая, но пил он его с удовольствием. Потом он отнес стакан обратно, не дожидаясь, конечно, пока она станет собирать стаканы, предварительно вначале сполоснул его под краном, вручил (не отдал, а именно вручил) ей и положил рядом приготовленные заранее 30 копеек, а как он еще мог? Она посмотрела, сказала «вы же без сахара», но он быстро и неловко сказал: «возьмите-возьмите, это не важно, спасибо» и вышел, умиленный уже не только ею, но и собой — хоть что-то, а все же… На полках рядом продолжали резаться в дурака. Все уже перезнакомились и называли друг друга: Валек, Муська, Витек. Студенты покоряли пэтэушниц разговорами о недавней сессии, с особым вкусом произнося незнакомые тем слова «сопромат», «диффуры», «производная». Пэтэушницы покоряли студентов открытым смехом и открытыми коленками. Се ля ви была в полном разгаре. Он пошел, покурил еще и стал стелить. Когда надел наволочку и положил вторую простыню под подушку — спал он в вагонах обычно, не раздеваясь, увидел, что все — больше белья нет. А должно быть еще полотенце. Он приподнял подушку, потом матрас, посмотрел под простыню — полотенца не было. Ну, и бог с ним, подумал он, обойдется. И лег. Глаза закрылись сами собой — только теперь дали о себе знать те двое суток, жара, изматывающее безделье. Но не уснул — вспомнил про полотенце. Нужно предупредить проводницу — она отвечает. Потом ей искать, когда все сдавать будут. А сейчас посвободнее. Но тело уже налилось, подниматься не хотелось. «А-а, — подумал он, — потом, утром». Обойти себя не удалось. Он поднялся и пошел по уже тусклому проходу туда, к ней. Она сидела в своем купе с тем парнем-шахматистом. Близко сидела. — Вы мне полотенце не дали, — сказал он и, подумав, что она может принять это за претензию, поспешил добавить: — Мне оно не нужно. Я просто к тому, что вы потом искать будете… Чтобы предупредить… — Как не дала? — сказала она, поднимаясь. — Я вам все вместе дала. Вы поищите. — Уже искал, — сказал он. — Нету. Две простыни, наволочка, а полотенца нету. — Ну, как это нету, как это нету, — повышая голос, сказала она. — Весь комплект должен быть. И резко пошла по проходу туда, к его месту. А он пошел за ней, почему-то ощущая при этом свою вину, хотя вины его никакой не было. Резким шагом она подошла к его постели, стянула с нее простыню, которую он перед тем долго и аккуратно подворачивал под матрас, откинула подушку, потрясла в руке вторую простыню, сдвинула в угол матрас… — Ну, так где же полотенце? — обернулась она к нему. — Вот и я говорю, — сказал он. — Нет, это Я у вас спрашиваю, — повысила голос проводница. — Я давала весь комплект. Где полотенце? — Не понял, — сказал он, чувствуя, как натягивается кожа на лице. — Это же Я вам сказал, что нет полотенца. — Ну и что? — сказала она. — Что ж вы через пять часов сказали? Я вам когда дала, а вы когда? Где полотенце? -Да вы что, — задохнулся он. — Как я мог раньше? Я же только стелить стал. — А мне какое дело, когда вы стелить стали? — Как какое? Выходит, что я украл, что ли, полотенце ваше? — А я не знаю. Где полотенце? — А плевать я хотел на ваше полотенце! Потеряли — теперь ищите. Я вас предупредил. Я вам сообщил. Все! Тем более что белье не сшитое было. Химичите тут. А если б сшитое, полотенце бы на месте было. — Ну и что, что не сшитое? Такое дали. А полотенце, я точно помню, я вам давала. Такое, из двух половинок сшитое, я помню. «Врет, — задохнулся он от ненависти. — Тут же придумала, на ходу». — Ах, сшитое, — тихо, но криком сказал он. — И я, значит, украл эту ценность? А вы не помните, оно, случаем, не белыми нитками шито было? В купе засмеялись. — Ну, ладно, каюсь: украл. В подарок жене. Вот обрадуется! — сказал он уже на публику. Публика опять засмеялась. Проводница уже не отвечала. Дернула плечом, перешла к соседям, стала смотреть там. Через несколько минут он услышал ее голос, отчетливо-деревянный: — А это у вас что за полотенце лишнее? Вот это, наверное, и есть его полотенце. — Да вы же сами мне его давали вместо наволочки, — возмущенно сказала женщина. — Наволочки у вас не было — я вам сказала. — Ну вот, — сказал он, обращаясь к компании. — Полотенце нашли, так наволочки нет — час от часу не легче. Ну и ну… — Так у них же так, — сказала Муська. — Ну, так что: нашли или не нашли мое полотенце? — мстительно сказал он, заглядывая в соседнее купе. Проводница посмотрела на него, повернулась и пошла к себе. — А полотенце вы мне все-таки выдайте, — крикнул он ей вдогонку. — Мне утром умыться надо. Понятно?… … Утром, когда подъезжали уже, он скатал матрас, поднял столик, вытащил из-под него рюкзак и увидел полотенце — оно лежало между стенкой и рюкзаком. Он поднял его, обернулся — все были заняты сборами — и положил на стопку белья, собранного перед тем. Полотенце было вафельное, сшитое из двух половинок, с бахромой — обтрепками по краям. Он взял стопку и, почему-то неся ее на отлете, пошел по проходу. Проводница укладывала белье в мешок. — Вот, — сказал он, не глядя на нее и протягивая полотенце, — нашлось Спасибо, — сказала она. — А то я так переживала, мелочь ведь, а переживала. И куда оно могло деться, и правда. — И, улыбнувшись, повторила. — Спасибо. А он не смог улыбнуться. Похожие: ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... [...]
Стихотворения / 1980-1989День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой шелковицей, змеем бумажным Где-то вверху, в перевернутом мире. Важный старьевщик вышагивал к дому. Ведра паяли, кастрюли лудили. И не по серому – по голубому Брички, колесами кверху, катили. Я просыпаюсь от странного звука: Темный старьевщик стоит среди ночи, Лудит головки солдатам и куклам, Точит ножи и что-то бормочет. 9.02.89 Похожие: ДЛИННЫЙ ПОЛДЕНЬ …А день не проходил. Летучий летний день. Торчал себе, как... У ПИВНОЙ СТОЙКИ Кто сажал, а кто сидел – Все изрядно поседели. Встретились... К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... [...]
Стихотворения / 1990-1999Билась в недальних порогах река. «У переправы коней не меняют». Только-вот рыжая что-то хромает, Ходом сбивает и коренника.   Так-то – ничто. И поклажа легка. Так на земле. А с рекою не шутят – Вроде бы что там, а ну как закрутит… Тут бы сберечь хоть коренника…   Длинная жизнь, что в кобыле жила, Шею вытягивала из тела. С берега вслед им долго глядела. Долго глядела… А вплавь не пошла.   9.10.1991 Похожие: КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... [...]
ЗаметкиВ обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются как синонимы «не знаю». Между тем, по существу, если вдуматься, они противоположны: первое означает, что я представляю, но не могу выразить это в понятиях (может быть, потому и не имею, что таких понятий еще нет; « не представляю» же означает, что слова – понятия есть и я их понимаю, но не могу представить. Почему одним словом –«любовь» обозначается любовь к… красной икре и… к женщине? Что общего в этих «любвях»? Казалось бы, ничего. Тогда почему Это обозначается одним словом? В словаре Ожегова: любвь. 1. Чувство самоотверженной, сердечной привязанности. 2. Склонность, пристрастие к чему-н. Л. к музыке. Л. к искусству. И ничего о красной икре или… Поищем в интернете. Вот: Левова И., Пашнина Л. Анализ проблемы любви: этимологический, историко-культурный, аксиологический «Глагол любить по своему происхождению и форме — каузативный, т. е. Означающий «вызывать в ком-то или чем-то соответствующее действие, заставлять кого-то или что-то делать это». По своей форме — любити — он в точности соответствует древнеиндийскому lobhauati — «возбуждать желание, заставлять любить, влюблять». Также возможно провести параллели к глаголу лыбнуться, корни которого мы находим и русском языке: у-лыбнуть (обмануть), У-лыбнуться (пропасть), лыбить, лыбиться, у-лыбиться, «улыбаться». В значении этого русского глагола видны компоненты «обмануть», «исчезнуть», которые можно объединить в одном — «сбить со следа». Такой в точности семантический компонент представлен в древнеиндийских глаголах, которые совмещают два значения — «заблудиться, сбиться с пути, прийти в беспорядок» и «жаждать чего-либо». ….К существу концепта приближается, насколько это возможно, не глагол, а имя — древнерусское любъ. Это слово может выступать и как имя прилагательное любъ, люба, любо «милый, милая, милое», и как наречие: любо «мило, хорошо», и как существительное — имя любви, «любось» — любы или любо.…Резюмируя, следует сказать, что внутренняя, языковая форма концепта «Любовь» складывается из трех компонентов: — «взаимное подобие» двух людей; — «установление, или вызывание этого подобия действием»; — осуществление этого действия, или, скорее, цикла действий по «круговой модели». И снова ничего о … мороженом или винограде. И наконец: «Что такое любовь с философской точки зрения? Это вечный вопрос.Значит, что полного ответа на него быть не может». С философской точки зрения, — возможно. Но возвратимся к нашему вопросу: Почему одним словом –«любовь» обозначается любовь к… красной икре и… к женщине? Что общего в этих «любвях»? Как мы убедились, ученые языковеды и философы бессильны ответить на него. Между тем «полный ответ» дает… герой фильма «Мимино»: «Хочу Ларису Ивановну». Неясное, неопределенное слово «любовь» он заменяет прямым и ясным — «хочу». Последуем его примеру и решительно заменим слово «люблю» словом «хочу». И напишем в словаре: Любовь – неопределенная, устаревшая форма, существительное от глагола «хочу». Люблю – это «хочу». И примеры: хочу музыку, хочу искусство, хочу красную икру, хочу Ларису Ивановну. Мне скажут: — Ну, заменим одно слово другим, и что, какая разница? Большая. Во-первых, мы получаем ясный ответ на свой вопрос. Но главное, из «хочу» логически вытекает: — характер этого «хочу»: по анекдоту: кушать – да, а так – нет, или: общаться – да, а «кушать» – нет», — уровень степень, энергия, «градус» этого «хочу», — очевидно, что любое «хочу» насыщаемо, т. е. неизбежно, пусть на некоторое время, его сменяет «не хочу». Таким образом, в формулу «хочу» входит не только показатель энергии, но и показатель времени: так после совокупления – в сон, в дремоту – в покой удовлетворения, так хищник, насытившись, не реагирует на «пищу», пасущуюся рядом, так со временем мы перестаем замечать купленную по случаю «безумно понравившуюся» нам картину, ставшую частью домашнего интерьера…И так – в браке. Заменив в словаре слово «любовь», заменим и словарное определение страсти: Страсть – болезнь, воспаление «хочу». Как правило, со временем проходит. Похожие: Листик-1 Убил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за... Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –... БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе   Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... [...]
Стихотворения / 1950-1959Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только еще древнее. Десятки поколений возвращались к ней вновь и вновь. Тысячи тысяч легенд рождены были ею. Имя ей – любовь.   Вот она лежит у меня на ладони, та, которой не надо ни восходов, ни солнц, ни закатов, Ни этих летящих листьев, окрашеных осенью в кровь… Ты помнишь ее? Ты помнишь. Ты знала ее когда-то. Имя ей – любовь.   Вот она лежит у меня на ладони – маленький осколок непонятной вселенной. И если тебе будет грустно, приложи ее к уху вновь. Вслушайся… Она расскажет тебе о единственном и нетленном. Имя ему – любовь. 1959 Похожие: ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается.... РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады... ОДИНОЧЕСТВО Дверь запиралась на ключ, на два оборота – Просто хотелось... ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... [...]
ПсихологияДоктор перевернул шляпу и, как фокусник, вытащил из нее животное… мыслящее символами. Сновидения доктора Фрейда Если верить Фрейду, все, что вы увидите во сне, означает… половые органы, потому что … и в реальности все, что вы видите, либо длинное, либо круглое, либо выпуклое, либо вогнутое… «Дома с совершенно гладкими стенами изображают мужчин; дома с выступами и балконами, за которые можно держаться, — женщин». «Мужской член: символически заменяется длинными и торчащими вверх предметами: такими, например, как палки, зонты, шесты, деревья и т. п, затем предметами, способными проникать внутрь и ранить: ножами, кинжалами, копьями, саблями, а также огнестрельным оружием: ружьями, пистолетами и очень похожим по своей форме револьвером, предметами, из которых льется вода: водопроводными кранами, лейками, фонтанами, предметами, обладающими способностью вытягиваться в длину: висячими лампами, выдвигающимися карандашами и т. д., а также – пресмыкающимися и рыбами, а также (благодаря примечательному свойству члена подниматься) воздушными шарами и аэропланами. «Не огорчайтесь, — пишет по этому поводу Фрейд, — что часто такие прекрасные сны с полетами, которые мы все знаем, должны быть истолкованы как сновидения общего сексуального возбуждения, как эрекционные сновидения. – И дальше, проявляя гениальную находчивость в аргументации: «Не возражайте, что женщинам тоже может присниться, что они летают. Вспомните лучше, что наши сновидения хотят исполнить наши желания и что очень часто у женщин бывает сознательное или бессознательное желание быть мужчиной». И действительно, что возразишь, если «шляпа и пальто приобрели такое же символическое значение», что «конечно, нелегко узнать, но оно несомненно»?. «Наконец, — говорит Фрейд, — возникает еще вопрос, можно ли считать символическим замещение мужского органа каким-нибудь другим, ногой или рукой». Так и хочется сказать: а почему бы и нет, если «оно (имеется в виду сновидение, но, на самом деле, здесь происходит замещение: под словом оно скрывается сам Фрейд) делает половой орган самой сутью личности и заставляет ее летать и если «вполне понятное представление об этом органе обусловливает точно так же то, что карандаши, ручки, пилочки для ногтей, молотки и другие инструменты являются несомненными мужскими половыми символами». Не возражайте – несомненно! «Женские половые органы изображаются символически при помощи всех предметов, обладающих свойством ограничивать полое пространство, что-то принять в себя», т. е. при помощи шахт, копей и пещер, при помощи сосудов и бутылок, коробок, табакерок, чемоданов, банок, ящиков, карманов и т. д. Судно тоже относится к их разряду. Многие символы имеют больше отношения к матке, чем к гениталиям женщины, таковы шкафы, печи и прежде всего комната. Символика комнаты соприкасается здесь с символикой дома, двери и ворота становятся символами полового отверстия. Материалы тоже могут быть символами женщины, дерево, бумага и предметы, сделанные из этих материалов, например, стол и книга. Из животных несомненными женскими символами являются улитка и раковина; из частей тела — рот как образ полового отверстия, из строений — церковь и капелла. К гениталиям следует отнести также и груди, которые, как и ягодицы женского тела, изображаются при помощи яблок, персиков, вообще фруктов. Волосы на гениталиях обоих полов сновидение описывает как лес и кустарник. Сложностью топографии женских половых органов объясняется то, что они часто изображаются ландшафтом, со скалами, лесом и водой (…) Как символ женских гениталий следует упомянуть еще шкатулку для украшений, драгоценностью и сокровищем называются любимые лица и во сне; сладости часто изображают половое наслаждение. Самоудовлетворение обозначается часто как всякого рода игра, так же как игра на фортепиано. Типичным изображением онанизма является скольжение и скатывание, а также срывание ветки. Особенно примечателен символ выпадения или вырывания зуба. Прежде всего он означает кастрацию в наказание за онанизм. Особые символы для изображения в сновидении полового акта менее многочисленны, чем можно было бы ожидать на основании вышеизложенного. Здесь следует упомянуть ритмическую деятельность, например, танцы, верховую езду, подъемы, а также переживания, связанные с насилием, как, например, быть задавленным. Сюда же относятся определенные ремесленные работы и, конечно, угроза оружием». Говоря о сновидении, как о тексте, и говоря о «картинках» и ситуациях, в которых выражается смысл сновидения, Фрейд говорит: «Накопленный опыт учит нас тому, что их следует понимать и толковать, как символы (выделено Фрейдом Я.) чего-то другого. В отличие от других элементов сновидения им можно приписать постоянное значение» (подчеркнуто мной).   *** Опыт Фрейда извлечен из «сновидений» его пациентов. Возможно, к доктору обращались «сексуально озабоченные» люди – люди, у которых с «этим» было не все в порядке, ведь те, у которых все в порядке, не станут обращаться к врачу. И хотя позже Фрейд с негодованием отвергал бытующий не только «среди так называемых образованных людей, которые имеют обыкновение подхватывать научные сенсации, литераторов и широкой публики» но и среди «многочисленных психиатров и психотерапевтов, греющих руки у нашего костра», приписываемый ему, Фрейду, «тезис о том, что все сновидения будто бы носят сексуальный характер» (301), доктор сам, как мы могли убедиться, сделал все возможное (и кажется даже, – невозможное), чтобы утвердить этот тезис. Да и разве возможен иной вывод, если все, что нам снится: длинное и круглое, выпуклое и вогнутое – все, за исключением, может быть квадратного, хотя если подумать…, в толковании уважаемого доктора становится сексуальным символом. Пожалуй, так называемая широкая публика могла сделать из такого толкования один весьма важный практический вывод: не срывайте веток – берегите зубы! Что уж говорить о практикующих психиатрах, психотерапевтах, психоаналитиках — из искры возгорелось пламя, и сегодня они, как мошкара, слетаются на свет костра, зажженного Фрейдом, повторяя магические заклинания: Символ и Вытеснение. И греют руки. Зачем понадобилось вытеснение, ясно: вытеснение – защитная реакция, но не больного, как вы могли подумать, а врачующих. Как только у вас появляются сомнения в их сексуальных толкованиях, так раздается фрейдовское: «Несомненно!» «Не возражайте!» — Вытеснение! Повторяю: с вытеснением все ясно: оно, действительно, универсальное средство против возражений. Воистину гениальная находка! Но почему и зачем, несмотря на наш с вами опыт, Фрейд заложил Символ в фундамент своей теории? Размышляя над этим, я подумал, что дело не только в опыте. Мне вдруг пришла в голову интересная мысль. Чтобы убедиться, я тут же пошел за энциклопедическим словарем (хотя и знал уже, но для надежности) — и убедился. Теория Фрейда возникла и развивалась в то время, когда незадолго перед этим возникший в литературе символизм стал достоянием той самой «широкой публики», о которой говорил Фрейд. «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества» — символизм стал модным течением – и Фрейд поплыл по течению. Но кроме «почему», было еще «зачем». Почему – связано с причиной, зачем – с пользой. В придуманном Символе была несомненная польза. Для самого Фрейда и еще в большей степени — для тех самых. Греющих руки. Для Фрейда он стал инструментом, позволившим ему проникнуть в содержание бессознательного. Пусть грубым и неточным. Но другого не было. Для Греющих руки он оказался еще более полезным. Ключ к сновидению оказался универсальной отмычкой. Практическая ценность Символа состояла в том, что он представлял собой четкий – однозначный алгоритм. Он избавлял практикующего профессионала от необходимости думать, что означает что — достаточно было заглянуть в толковый словарь символов и найти, например, слово «фрукт», или «карман», или даже «капелла». Мало того, даже в словарь заглядывать не надо — перед тобой формула: все означает одно. Знак и значение. Знак – переменная, значение – постоянная. Подставь в формулу любой знак – и получишь… Никакой психологии — простая математика!     Кстати, и комплекс неполноценности был описан у Достоевского раньше, чем в теоретической психологии. Не думаю, что это было сделано осознанно, но (еле удержал себя от фрейдовского «несомненно»), думаю, что это стало одной из причин того, что охочая до всего модного «широкая публика» с восторгом приняла теоретическую находку Фрейда. *** Наверняка, мне снится круглое и длинное, выпуклое и вогнутое, возможно, мне даже снятся дома с балконами (да, да, точно – мне иногда снится дом, в котором я жил, а там у нас был балкон), но то ли я не замечаю (или не отмечаю) этого, то ли пресловутая цензура уже умудрилась распространить свою экспансию и на святая святых – сновидения, но так или иначе психоаналитики могут отдыхать. Впрочем, отдыхать им не придется – количество больных клиентов, обращающихся к ним за помощью, неуклонно возрастает, а те уж точно видят: мужчины – яблоки, персики и другие фрукты, женщины – не дом с балконами, так торчащую на крыше трубу или высокое дерево, стоящее перед домом. Больные люди – потому психоаналитики и занимаются патопсихологией. Как пелось в известной песенке, «кто ищет, тот всегда найдет». Похожие: КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1970-1979Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы – от крыс, которые возились в перекрытиях между этажами. Но дом разваливался. Потому что это был очень старый дом. Скрипач, никогда не игравший в оркестре, ходил по соседям в одной пижаме, Вежливо стучал в дверь и говорил: – Ну, снесут. А что будет потом?   – Будет новая квартира, – говорили ему соседи. – С новой мебелью и, даст Бог, с новой судьбой. Скрипач слушал и говорил: – Когда мы переедем, Этот проулок нельзя будет взять с собой.   Соседи пожимали плечами и на всякий случай смотрели на проулок: может быть, там появилось что-то такое? Но там, как всегда, лежали ржавое колесо, и пустые консервные банки, и нечистоты. Тогда соседи говорили скрипачу: – Что ты, Проулок останется здесь – можешь быть спокоен.   Скрипач уходил. И вместо того, чтобы ходить по свадьбам и играть себе на скрипке, День и ночь вколачивал гвозди. И соседи его ругали. Он вбил, наверное, тысячу гвоздей. Но дом был такой хлипкий, Что даже самые длинные гвозди ему не помогали.   А тогда уже – что же оставалось делать? – Маленький скрипач взял да и помер. И из старого дома вынесли его тело. А душа его так и осталась в доме.   23.09.76 Похожие: КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОСЛЕ НЕЕ Прошла через жизнь трещина. И вот уже много лет Приходит... АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... [...]
ЛитературоведениеПахло революцией! Роберт Рождественский Нас мало. Нас может быть четверо… И все-таки нас большинство. Андрей Вознесенский Их было трое, выходцев из Литературного института имени Горького – Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко и Роберт Рождественский. Потом к ним присоединился четвертый – выходец из архитектурного Андрей Вознесенский. Ах, как прекрасно и головокружительно начиналась их молодость! Воистину было в них нечто мушкетерское. Разве что шпагу каждому заменяло перо. И какие славные удары наносили они клевретам сурового пастыря, тридцать лет правившего страной с твердостью, которой мог позавидовать сам великий кардинал! Вы, которые объявили войну космополитизму, вам: Мне говорят: «Послушайте, упрямиться чего вам? Пришла пора исправить ошибки отцов. Перемените имя. Станьте Родионом, Или же Романом в конце концов…» Мне шепчут: «Имя Роберт пахнет иностранщиной…» А я усмехаюсь на эти слова… Роберт Рождественский Вы, которые отгородились от мира железным занавесом, вам: Границы мне мешают…Мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка. Хочу шататься, сколько надо, Лондоном, со всеми говорить – пускай на ломанном. Евгений Евтушенко Вы, сделавшие искусство однообразным, как казармы, вам: Хочу искусства разного, как я! Мне близки и Есенин и Уитмен. Евгений Евтушенко Вы, из мещанского лицемерия опустившие над постелью полог молчания, объявившие физиологию вне закона, поставившие ее перед судом парткомов, вам: Наряд мой боярский Скинут на кровать. Мне хорошо бояться тебя поцеловать. Громко стулья ставятся рядом, за стеной… Что-то дальше станется с тобою и со мной?.. Белла Ахмадулина Ты говорила шепотом: «А что потом, а что потом?» Постель была расстелена. И ты была растеряна. Евгений Евтушенко И ты в прозрачной юбочке, Юна, бела, Дрожишь, как будто рюмочка На краешке стола. Андрей Вознесенский Да что это! Вы, прячущиеся за прописными моралями: «Любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки при луне», разве вы могли себе позволить не ухаживать, но водиться, не с девушками, но с девками, на которых «вся дактилоскопия малаховских ребят»? Разве вы могли позволить себе такое: Играла девка на гармошке. Она была пьяна слегка. или такое: Вдруг выругалась. «Поздно». И – сумку теребя: «Ушел последний поезд. Можно – у тебя? Не бойся, не безденежна. Я, парень, заплачу. Только ты без этого – страшно спать хочу». …Ловко пробку выбила и, прислонясь к стене, сказала: «Парень, выпьем. Конфеточки при мне. Работаю я в «Балчуге». Клиенты – будь здоров! Писатели и банщики, включая докторов. На славу учит «Балчуг». Ругаюсь – высший шик. Ушла из меня баба. Стала, как мужик». Евгений Евтушенко Да господи, разве вам об этом: о пьющих, курящих, матом гнущих девках, которые и не ночевали в ваших благопристойных стихах, в созданной в них (в вас) стране, где, как писал когда-то (позволял себе писать) Роберт Рождественский, «очень чистенький райком комсомола ровно в шесть кончает дела»?! И вы, спрятавшись в подворотнях, с ужасом шептали (по привычке говорить и жить шепотом): «Уже и райком комсомола тронули. Что же это будет?». А они, эти хулиганы, на которых не нашлось ваших дружинников (не было их еще), или мушкетеры, на которых не нашлось гвардейцев кардинала (не было их уже), все больше и больше распоясывались. Еще недавно вы спорили о допустимости «маяковских» рифм в поэме Горностаева «Кремлевские звезды» и большинством голосов демократично решили: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. А они плевали на ваше демократическое решение. Они опрокинули вашу рифму, вашу добропорядочную, освященную традициями рифму, заголивши ее, как площадную девку, и стали рифмовать: «за полночь – за плечи», «возьмешься – невозможно», и даже: «настурции – настырные». Вы улюлюкали: «Формализм!», вы устроили «культурную революцию» против «формалистов», вы казнили их китайскими казнями, вы изжили их, как «переверзевшину», «богдановщину», «пильняковщину» и «деборинские ошибки». И вдруг – жив курилка! А вот вам: Меня пугают формализмом. Как вы от жизни далеки, Пропахнувшие формалином И фимиамом знатоки! Роберт Рождественский А такого не хотите? В одном вагоне – четыре гармони, Четыре черта в одном вагоне. Четыре чуба, четыре пряжки, Четыре, Четыре, Четыре пляски! Андрей Вознесенский Да бог уж с ними, с формальными вывертами всякими – основ бы не трогали. Так нет, тронули. Сколько сил потратили, насаждая государственный антисемитизм! Сколько людей повыбили от Михоэлса до Переца Маркиша! Сколько собраний и чисток провели, чтобы создать незримую черту оседлости! Из сил выбились, но создали. Создали? А вот вам – в морду, в печень, в пах – «Бабий яр»! (Эх, хотел процитировать, да в избранных произведениях Евтушенко, в двухтомнике образца 1975 года не нашел – выскребли уже. Или сам выскреб, как ошибку молодости?). Да что там евреи! Самый добропорядочный нынче из четверых – Роберт Рождественский – на самое святое замахнулся! «Товарищ революция! Неужто ты обманута?». Ишь, куда хватил! Правда, вопрос – не ответ, но все же…Что ж это, господи, что дальше-то будет? Ведь совсем все разнесут в клочья. Караул!!! Революция!!! Ошиблись обыватели от литературы и государства. Ошиблись благонамеренные и неблагонамеренные читатели. У страха и надежды глаза велики. Не было это революцией. Может быть, и могло быть, да не стало. А стало фрондой. Гора родила мышь. …Под овации в Политехническом кончились «Три мушкетера». История, взяв на себя роль Дюма, села за продолжение. Похожие: ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Какое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке... УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и... УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы... [...]
Стихотворения / 1970-1979Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет».   И тогда человек уходил Под высокое зимнее солнце … В тихой комнате с темным оконцем Человека встречал крокодил.   Он купил его как-то на рынке. Как-то вдруг весна накатила, А у него развалились ботинки. Он пошел покупать ботинки. И купил крокодила.   Его ругали. Говорили: «Несчастный, У самого – ни гроша и душа вот-вот оторвется от тела». А он разводил руками: – Что делать, Крокодилы на рынке бывают не часто.   А потом, он же не громадный, как бревно, Я бы громадного вообще никогда не купил, Даже если б давали бесплатно, все равно- Ну зачем человеку большой крокодил?   И еще. Ботинки порвутся – и нет их. Это все равно, что пускать деньги на ветер. А он послужит не одну весну и не одно лето И не порвется ни за что на свете …   Не одна весна, не одна зима проходила. Человек приходил в очередной кабинет, И ему говорили: – Работы нет. Может быть потому, что проведали про его крокодила?   4.02.72 Похожие: ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне.... ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы... ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1950-1959Дверь запиралась на ключ, на два оборота – Просто хотелось верить, что кто-то может войти. Кот – разжиревший бездельник зубами давил зевоту. Облезшая стрелка часов ползла к десяти.   Вещи имели запах, тонкий и слабый, – Запах духов, мыла, матовой кожи. «От вас на двести шагов разит настоящей бабой». Кто это сказал? Кто же?   Еще не сняв пальто, ты вглядываешься в осколок стекла: Разбежались морщинки у глаз. Куда они бегут? Постойте. Постойте! Постой… Юность не оглядывается. Юность ушла. Остаются зеркала, которые никогда не лгут. Остаются руки, которым некуда деться. Беспомощные и усталые. Их, действительно, некуда деть. Остается на столике, вместо фотографии детства, Очень серьезный и важный, плюшевый, с оторванным ухом, медведь. Остается (если в памяти очень порыться) Шорох жестких ладоней, запах крепкого табака…   Это могло быть иначе. «Тридцать? Вам уже тридцать?! Я бы не дал вам тридцать». Это теперь. Тоска.   Ты медленно раздеваешься. Ты лицом прижимаешься к раме. Спокойная, как всегда. Холодная, как всегда. Ты стоишь на ветру, там, рядом с мокрыми фонарями, И в мягких комнатных туфлях вздрагивает вода. 10.1959 Похожие: ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается.... РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады... ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только... ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили... [...]
Проза«Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам» Л. Толстой Этот роман Л. Н. Толстой писал всю жизнь. Это единственный роман, который создает каждый из нас. Мне отмщение и аз воздам. Пролог «Не знаю, что называют любовью, – написал Толстой в своем дневнике в 1851 году. И через одиннадцать лет: «Что, ежели и это – желание любить, а не любовь?». Задолго до вашего рождения общество вывешивает для всеобщего обозрения прейскурант, которого вы и в глаза не видели никогда, но который, тем не менее, вас заставляют освоить от самого начала жизни вашей, да так, что вы, и не подозревая об этом, все время смотрите на него, сверяя с ним свои желания, свои чувства, свои поступки. Прейскурант: понятие и цена. По законам рынка, как и во всех других случаях, она возрастает в зависимости от большей или меньшей доступности, распространенности товара: например, дружба ценится больше, чем просто приятельство. Это не просто абстракция. Ибо человек, действительно, за все платит и знает (хотя часто не осознает), что должен платить. Платит далеким и близким. Платит за услугу. Платит за отношение: «Если ты мне друг, то должен… », «Какой же ты друг, если… », «Так-то он мне отплатил за мое хорошее отношение». В принципе плата должна быть эквивалентной: за дружбу – дружбой, за верность – верностью. А за неверность, предательство, подлость? Тоже плата – расплата: око – за око, зуб – за зуб. И потому мы всегда требуем платы или расплаты. И ощущаем себя обманутыми, когда кто-то отказывается платить по счету: на верность отвечает неверностью, на дружбу – не готовностью прийти на помощь, пожертвовать чем-то – оплатить отношение. Незримый прейскурант регулирует, приводит в систему человеческие отношения. Всему своя цена. Но самая высокая – любви. На рынке жизни за любовь можно требовать… всего. Ибо любовью оправдывается все. Даже предательство. Даже убийство. Ибо нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь. За что же мы готовы так высоко, подчас так страшно, платить? «Я не хочу допускать, что истинному союзу двух душ могут помешать внешние препятствия. Не любовь такая любовь, которая изменяется в зависимости от изменений окружающего или гнется и исчезает под влиянием посторонней силы… О нет! Это раз навсегда поставленная веха, которая неколебимо встречает бури; для каждого суденышка это путеводная звезда, высота которой может быть измерена, но истинное влияние которой неведомо. Любовь – не игрушка Времени, хотя розовые губы и щеки подвержены действию его губительной косы; любовь не изменяется вместе с его краткими часами и неделями, но остается постоянной до самого страшного суда. Если все это заблуждение и если подтвердится на мне самом, – я никогда не писал, и никто никогда не любил». Это Шекспир: прославленный 116 сонет. «Любовь – единственная страсть, не признающая ни прошлого, ни будущего». Это Гюго. Через столетия после Шекспира. «Любовь уничтожает смерть и превращает ее в пустой призрак». Это Толстой. Итак, если верить великим, любовь – это вечно, бесконечно и неизменно. Задавая вопрос: «Ты любишь меня?», мы спрашиваем: «Навеки ли твое чувство? Безгранично ли оно? И есть ли на свете что-нибудь, что могло бы изменить его? И, отвечая: «Люблю», мы даем клятву: «Вечно, бесконечно и неизменно». И становимся лжецами. Больше – клятвопреступниками! Лжецами, ибо не знаем, можно ли назвать любовью то чувство, которое мы испытываем. И клятвопреступниками. Еще не преступив клятвы своей. Не успев преступить. Кто знает будущее и себя в будущем? Сказав о любви: вечное, бесконечное и неизменное, разве не сказали этим: любовь есть Бог? Недаром же людям, для которых слово – не нечто невесомое и бесплотное, но, как изначально, «слово было Богом, и Бог был словом, и слово было у Бога», трудно, почти невозможно на вопрос «любишь ли ты меня?» произнести это слово – ибо сказано: «не упоминай имени божьего всуе». Любовь есть имя божье. Ибо и канонически, с амвонов провозглашаемо тьмы и тьмы раз: Бог есть любовь. Так вот откуда это: «Любить глубоко – это значит забыть о себе» (Руссо), «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я». (Гегель). Раствориться в Боге, забыть о себе – разве не в этом суть веры? И разве не о Боге это: «Любовь должна прощать все грехи, только не грех против любви» (Оскар Уайльд)? Разве всепрощение не есть прерогатива Бога, не прощающего только богоотступничество? И разве, как Бог Авраама, не проверяет нас любовь готовностью к жертве? И разве, как и Богу, не жертвуем мы ей самое дорогое для человека – свободу: все в воле твоей, Господи. Сказав: «Любовь есть Бог», поменяв их местами, не извратили ли мы изначальное: «Бог есть любовь»? Не низвели ли Бога на землю, сделав неземное земным, безгрешное греховным? Не стали ли идолопоклонниками, ибо молимся двум богам? «Любви нет», – запишет Толстой в своем дневнике 15 февраля 1858 года. «Утверждение твое, что любви нет («Какая там, к черту, любовь!»), – запишет в своем дневнике Софья Андреевна, – было для меня страшным оскорблением почему-то. Лучше уж матом». Еще бы, разве утверждение, что любви нет, не обессмысливает твоего существования и не представляется тебе кощунством, как верующему – Бога нет? Глава 1. Западня Формула любви «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого… Я был так счастлив, что мне нечего было желать… Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время. Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней». «Навсегда!». Не от разума это слово, и не ему отвечать за него – что знаем мы о себе и о будущем своем? Он не поехал жениться. И меньше, чем через год, написал о другой: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской». Через пять лет Толстой пережил роман с Арсеньевой. На которой собирался жениться. Потом ее сменила Тютчева. На которой он тоже собирался жениться. В июне 1856 года он записал в дневнике: «Поехал с Натальей Петровной к Арсеньевым. Валерия в белом платье. Очень мила». Он еще не знал, что этой или подобной, светски комплиментарной, не более, фразой будут отмечены начала всех его увлечений: «Катя очень мила», – напишет он о Тютчевой, «П. Щ. прелесть» – о Прасковье Щербатовой, «Очень хороша» – об Аксинье, «Милые девочки» – о Берсах. Но все это – в будущем. А пока – Арсеньева. Июнь: «Валерия в белом платье. Очень мила». Сентябрь: «Валерия мне противна». Октябрь: «Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее». Ноябрь: «Очень думаю о ней». И уже через несколько дней: «О Валерии мало и неприятно думаю». Так ушла в прошлое Арсеньева. Пройдет немногим более года. Но 1 января 1858 года, отмечая в дневнике начало нового романа: «Катя очень мила», он не вспомнит, что это уже было. И продолжения не вспомнит. И будет писать, как впервые: 1 января: «Тютчева вздор!» (как в сентябре 56-го Арсеньева). 8 января: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего» (как Арсеньева в октябре). 20 января: «И не перестаю, думаю о ней» (как об Арсеньевой в ноябре). 28 января: «Увы, холоден к Тютчевой». Те же симптомы. Только новый роман оказался скоротечнее. И когда уже через два дня, 30 января, в дневнике появится новая запись: «Со скукой и сонливостью поехал к Рюминым, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно», и когда в том же году, 13 мая, уже не о Прасковье Щербатовой – о другой Толстой запишет: «Я влюблен, как никогда в жизни», он не узнает в этом ни того, что было давно: «Я был так счастлив, что мне нечего было желать», ни того, что кончилось совсем недавно. То, «свежее чего не было давно», как и то, что было «как никогда в жизни», завершилось так же, как и все предыдущие романы: «В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением». В тот день, когда писалась эта последняя фраза, 9 мая 1859 года, Толстой прочел корректуру нового романа и записал рядом: «Получил «Семейное счастие». Это постыдная мерзость». *** Алгебра. Формула любви, в которой имена – только числа. Числа разные, но, подставленные в формулу, они в результате каких-то внутренних преобразований получают в окончательном виде знак отрицания. Даже не живой роман, но выдуманный, и тот. Я хочу понять, как случилось, что писатель, который помнил тысячи мельчайших деталей: увиденную однажды комнату со всем тем, чем обычно бывает набита комната, ситуацию, жест, даже интонацию, так помнил, запоминал, что через много лет мог все это воспроизвести в романе (не выдумать – воспроизвести) с такими подробностями, как будто перед глазами они и можно всматриваться и писать с натуры, как он, этот человек, снова и снова летел (или налетал) на это, как бабочка на огонь, в каждом своем новом увлечении забывая все, что было прежде? Как случилось, что он, Толстой – гениальный психолог, великий аналитик, подвергавший анализу «на обобщение» все, что только попадало в его поле зрения, беспощадный в этом отношении, не только к другим, к себе беспощадный, так и не понял, что перед ним формула? Как человек, чьи дневники буквально испещрены самоанализом, не только не увидел «алгебры», но даже не допустил в этом естественной, казалось бы, рефлексии, не написал, скажем, так: «Мне снова кажется, что я влюблен, как никогда в жизни»? Я хочу понять, что определяло этот знак в конце, который, как рок, тяготел над всеми его увлечениями? Беда ли это его или вина? Так ли случилось, что каждая из них была «не та» (как он запишет в дневнике сразу после женитьбы) – не та, которую он искал, или было что-то в нем самом – какой-то, не понятный не только мне, но и ему самому, механизм, какое-то тяготевшее над ним проклятье, неизбежно превращавшее красавицу в жабу, как прикосновение царя Мидаса превращало все в слитки золота? И если это так, то за что это ему? Ибо мы всегда платим или расплачиваемся чем-то за что-то. Я хочу понять на опыте этой жизни – жизни гениального человека Льва Николаевича Толстого, что же передо мной: формула Толстого, формула художника, формула гения или формула человека? Формула? Но может быть, так можно видеть только извне? Вот мы сами попадаем в нее. И она превращает каждого из нас, таких разных, в абстрактный символ, лишая нас индивидуальности нашей – того, чем мы так гордились, что выдумали для нее отдельное, отличающее нас от всех других, понятие – Я. И превращает нашу свободу в иллюзию и несет к неизбежности. И тогда не формула она уже для тебя, а рок, ибо рок и есть формула, вставшая над числом. Алгебра? Это мы со стороны видим так. А он, Толстой, не видел. Не потому ли, что был числом в этой формуле? И рядом было тоже число. И каждый раз оно было не похожим на прежнее. И все дело было в этом: в завитке волос на затылке, в том самом «только плечи» – в том, как вспоминалась Аксинья? Это не просто любопытство – мне это жизненно важно: понять (пусть в конце жизни), что лежит в основе его романов, всех наших романов – число или формула? Ибо, что есть романы наши, как не поиск счастливого числа? И не есть ли наша вера в существование такого числа, подогреваемая непрерывно всей великой и невеликой литературой, лишь великая иллюзия? Ибо если формула, с которой мы столкнулись у Толстого, есть формула человека, она утверждает невозможность семейного счастья. *** «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня; вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем прежде жили с таким увлечением». Н. Н. Страхов – Толстому, 21 мая 1890 года Самый длинный роман в жизни Толстого развивался так же, как и самый короткий: «Милые девочки», – записал он в своем дневнике 17 сентября 1858 года после обеда у Берсов. И через 48 лет семейной жизни, 20 августа 1910 года: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться». Никогда? Забыл, все забыл. 48 лет назад, тогда, в то самое время, думалось и ощущалось совсем иначе. 30 августа 1862 года. «Гуляли, беседка, дома за ужином – глаза, а ночь!… Дурак, не про тебя писано, а все-таки влюблен, как в Сонечку Калошину и в А. только. Ночевал у них, не спалось, и все она. 9 сентября. «До 3-х часов не спал. Как 16-летний мальчишка, мечтал и мучился». 10 сентября. «Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить. К Перфильевым. Дурища Прасковья Федоровна. На Кузнецкий мост и в Кремль. Ее не было. Она у молодых Горскиных. Приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде. В глубине сидит надежда… Господи, помоги мне, научи меня. Опять бессонная и мучительная ночь. Я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеёшься, тому и послужишь… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божия, помоги мне». 12 сентября. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится». 13 сентября. «Каждый день думаю, что нельзя больше страдать и вместе быть счастливым, и каждый день я становлюсь безумнее. Опять вышел с тоской, раскаянием и счастьем в душе. Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь». 14 сентября. 4-й час ночи. «Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче 14. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется, невозможное. Боже мой, помоги мне». Забыл. Да и немудрено – старик. А в дневники свои заглянуть некогда – все пишет – Толстой! Об этом, небось, никогда не забывает. « Это самообожание проглядывает во всех его дневниках…слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать». Впрочем, это уже голос Софьи Андреевны. А что без спросу, так по праву – соавтор, этот роман вдвоем создавали. Начал-то он – завязку придумал. Как там: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой…». Сразу – быка за рога. Нет, это в «Анне Карениной». А в этом своем, семейном, еще похлеще придумал. С первого дня семейной жизни – правило №…на будущее: показывать дневники друг другу – не только тела, но и души должны быть открыты друг другу. Это «определение» не избежало участи всех предыдущих – очередная попытка обуздать жизнь, естество провалилась. Но до этого было еще далеко. А пока… Жена бы не узнала, да он дневники свои показал. Чтоб очиститься. Как на исповеди. Как перед Богом. Ибо любовь есть Бог. И разве не сказано: нет такой жертвы, которой не могла бы потребовать любовь? Толстой кладет на алтарь любви самое дорогое (кроме творчества), что было у него: «Я был неутомимый ёбарь». Ей, нетронутой, семнадцатилетней! Психолог! Вот какую дьявольскую завязку придумал граф для своего нового романа. Это тебе не «Гости съезжались на дачу», вызывавшие у него восхищение. «Мне отмщение и аз воздам». Эпиграф? Это в том, придуманном, романе. А в реальном – пророчество. Воистину, пророческий эпиграф. Ужо тебе! Но разве не сказано: добрыми намерениями выложена дорога в ад? И разве не как от начала нашего рядом с Богом усмехается дьявол: любовь есть Бог? И настал «день второй». И породил змея огненного, червя, душу точащего. И имя ему – самолюбие, яд источающее. И имя ему – ревность Показав молодой жене свой дневник, великий писатель, Толстой заложил начало трагедии, которая будет развиваться по всем правилам сюжета, предписанным еще Аристотелем: с перипетиями и возвращением конца к началу. 17 сентября 1862 года, ровно через четыре года после памятного обеда у Берсов, день в день: «Жених, подарки, шампанское». Глава 2. Болезнь Есть какая-то странность в этой забывчивости. Как и в том, что один роман почти дословно повторяет другой, не говоря уж о сюжете. Я долго пытался найти этому какое-то объяснение. Пока однажды случайно не наткнулся в словаре Даля на это слово: «Страсть и страсти (страдать) – страдание, муки, маета, мучение, телесная боль, душевная скорбь, тоска». Врач милостью божьей, Владимир Иванович Даль, точно определив симптомы, однако не поставил окончательного диагноза: страсть – это болезнь, душевное заболевание. Между тем, чтобы убедиться в этом, достаточно еще раз обратиться к дневникам Толстого, в которых точно фиксируется течение этой болезни. Первый симптом: «очень мила», «очень хороша», «прелесть», «милые девочки» – скрытый, на языке медицины, «латентный» период, когда болезнь уже гнездится в глубинах организма, но еще не вышла наружу, не дала о себе знать явной патологией. Потом болезнь нарастает: «захватывает меня серьезно и всего», «неотразимо тянет». Но организм еще борется, мобилизует внутренние ресурсы отторжения: «Валерия мне противна», «Тютчева вздор», «Соня нехороша, вульгарна была, но занимает»». (26 августа). «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других – условно поэтического и привлекательного… ». (29 августа). А между тем температура (недаром говорят: любовный жар) неуклонно поднимается: если 26 августа просто «занимает», то 29-го уже «неотразимо тянет». И организм уже не в состоянии справиться с этим. И наступает кризис – высшая точка, пик болезни. «Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. Завтра все силы…». Это об Аксинье. А через четыре года о Сонечке Берс, будущей Софье Андреевне: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится», «Опять бессонная и мучительная ночь», «боже мой, как я боюсь умереть». «Всякая страсть слепа и безумна, она не видит и не рассуждает», – отмечает Даль. Сколько себя помню, я болел мигренью. Как и страсть, она начиналась едва заметно. Потом боль постепенно «захватывала меня серьезно и всего» и разрасталась так, что куда там видеть или рассуждать – каждый скрип, каждый шорох, даже дневной свет отдавался, вспухал в голове болью невыносимой. Иногда это продолжалось несколько часов. И тогда появлялось это: «я застрелюсь, ежели это так продолжится». И тогда я, как он, пусть другими словами, молился, молил: «Матерь божия, помоги мне!». И когда становилось так, что смерть казалась избавлением, боль, иногда медленно, иногда внезапно, проходила («О Валерии мало и неприятно думаю», «Увы, холоден к Тютчевой», «О Аксинье вспоминаю только с отвращением»)… Кстати, как и страсть, мигрень наиболее активна в молодости. Известный невропатолог профессор Миртовский, поставив мне, тогда пятнадцатилетнему, диагноз, сказал: «Наследственная мигрень. Неизлечима. Но с возрастом приступы будут все реже, а годам к шестидесяти, с угасанием половой потенции, пройдет, как не бывало». Это могло быть сказано о страсти. *** Кто-то в ответ на утверждение, что такой-то писатель знал людей, сказал: «Людей? Сомневаюсь. Он прекрасно знал своих персонажей». «Еще что я наблюдала в своем писателе – муже, что он, кажущийся такой необыкновенный и тонкий психолог, часто совсем не знает людей, особенно если это люди новые и малознакомые», – пишет в своих мемуарах Софья Андреевна. Противоречие в этом парадоксе только кажущееся. Наше знание человека, о котором мы говорим: «я хорошо его знаю» – только свидетельство его отдаленности от нас. Чем поверхностней мы знаем предмет, тем легче нам создать модель его, которая покажется нам исчерпывающей. Вот почему дилетанты гораздо чаще специалистов (и гораздо легче) «открывают» универсальные закономерности – как известно, через две точки можно провести прямую и притом только одну, а у дилетанта, как правило, всего-то и есть, что эти две точки. Великий психолог Толстой был великим создателем психологических моделей, обобщенных моделей, в которых проявлялось его гениальное знание людей, которых он не знал. Создать же модель собственной личности было не под силу и ему, потому что он был единственным человеком, по-настоящему близко знавшим Толстого. Он слишком хорошо знал себя. И потому не понимал себя и того, что в себе. Видел, но не понимал. До конца жизни он так и не понял, что то темное, что таилась где-то в самых корнях его организма, – генетическая болезнь, и всю жизнь пытался бороться с нею «определениями воли». Как будто болезнь можно победить волевыми решениями. «Правило общее. Все деяния должны быть определениями воли, а не бессознательным исполнением телесных потребностей». (Это, как и все другие правила, которым Толстой пытался следовать всю жизнь, было сформулировано в 1847 году). 1850 год. «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась». «Правило 1. Каждое утро назначай себе все, что ты должен делать в продолжение целого дня, и исполняй все назначенное… ». 1851 год. 5 апреля. «Занятия на 6. С 5 до 10 писать. С 10 до 11 обедня. С 12 до 4 обед. С 4 до 10 читать. С 6 до 10 писать». 6 апреля. «Ничего не исполнил… Хочу писать проповеди». «Правило 2. Спи как можно меньше, сон по моему мнению есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля». 1851 год. 11 июня. «Занятия на 12. С 5 до 8 писать. С 8 до10 купаться и рисовать. С 10 до 12 читать… ». 12 июня. «Встал поздно, разбудил меня Николенька приходом с охоты». 1852 год. 22 марта. «Встал в 10 часу». 31 марта.»Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9». 1 апреля. «Опять просыпался в 3-м, но заснул и проспал до 10». 7 апреля. «Встал поздно». «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед не на один день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже… ». 1851 год. 12 января. Москва. «Встать в 8, ехать к Иверской, перечесть все касательно станции, передумать, записать и ехать к Татищеву». 13 января. «Станцию сдал – характер не выдержал». 14 января. «Угрызения совести, денег почти нет… ». 25 января. «Был на вечеринке и сбился с толку. Купил лошадь, которой вовсе не нужно». 13 июня. «Несколько раз, когда при мне офицеры говорили о картах, мне хотелось показать им, что я люблю играть. Но удерживаюсь. Надеюсь, что даже ежели меня пригласят, то откажусь». 3 июля. «Вот что писал я 13 июня, и все это время потерял оттого, что в тот же день завлекся и проиграл своих 200, Николенькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно». 1853 год. «Проиграл, шутя, Сулимовскому 100 р. серебром». «Играл в карты и проиграл Султана». «Правило 7. Ежели ты что-нибудь делаешь, то напрягай все свои телесные способности на тот предмет, который ты делаешь». 1853 год. 25 июня. «Ни в чем у меня нет последовательности и постоянства… Будь у меня последовательность в тщеславном направлении, с которым я приехал сюда, я бы успел в службе и имел повод быть довольным собой; будь я последователен в добродетельном направлении, в котором я находился в Тифлисе, я бы мог презирать свои неудачи и опять был бы доволен собой. С малого и большого этот недостаток разрушает счастье моей жизни. Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я был бы гордо-спокоен. Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что, потому что она лучшая. Господи, научи, наставь меня». «Правило 16… Правило 39… Правило 43…». «Для развития воли телесной…». «Для развития воли чувственной…». «Для развития воли разумной…». «Для подчинения воле чувства любви…». И так на протяжении всей жизни – правила, правила, правила: «Ди ерсте колонне марширт…, ди цвайте колонне марширт… ди дритте колонне марширт… туда-то и туда-то. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место». «Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него… Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит». «Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения,… делали свои распоряжения о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же, как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, попав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских». Это будет написано через много лет после «Правил» в «Войне и мире». А еще через много лет критики, историки, литературоведы назовут это философией истории, толстовским взглядом на роль личности в истории. Все это так. Если смотреть на поверхность, извне. И все это не так. Ибо было это не столько философией истории, сколько философией души, которая одна только и занимала Толстого на протяжении всей жизни. Странное существо – писатель: его душа, как в индусской философии, но еще при жизни его, переселяется то в мерина, как у Толстого, то в собаку, как у Джека Лондона, то в насекомое, как у Кафки… Не только нравственный поиск Пьера Безухова, не только характер Андрея Болконского стал Толстой, но и диспозиция генерала Вейротера с его беспомощными «ерсте колонне, цвайте колонне, дритте колонне марширт», и Наполеон и Кутузов, и весь ход войны 1812 года – вся эта борьба духа и тела, воли и страсти, законов, предписываемых бытию, и законов бытия – все это был Толстой. Все это была биография его души, ибо «всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон… Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все несомненно убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающие нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки». Так человек, который всю жизнь пытался подчинить себя правилам, пришел к осознанию, «что есть что-то сильнее и значительнее его воли». Не о Кутузове писал – о себе. «Гениальность есть уродство, убожество». «В гениальных людях нет гармонии». С. А. Толстая «Некоторые авторы пишут, что жизнь и творчество Пикассо изобилуют противоречиями… Сложность всегда кажется изобилующей противоречиями людям, привыкшим к обычным масштабам». И. Эренбург Патология есть гипертрофированная норма. Научная аксиома Глава 3. Уродство Он хотел бы привыкнуть определять свою жизнь вперед «на год, на несколько лет, на всю жизнь даже», а не мог – на день. Он хотел «последовательности и постоянства», но не был ни последовательным, ни постоянным. «Всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь, – напишет в своих воспоминаниях С. А. Толстая. – Не говорю уж об умственных и литературных увлечениях: они были самые крайние. Ко всему в данный момент он относился безумно страстно, и если ему не удавалось убедить своего собеседника в важности этого занятия, которым он был увлечен, он способен был даже враждебно относиться к нему… Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». Весь он и все, что от него, – воплощенное противоречие. «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей… …Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страдания других, особенно близких ему людей, и умышленно – а скорее даже инстинктивно – отрицал их, бежал от них». Это написано одной рукой – рукой Софьи Андреевны. И это – правда. Не она противоречит себе – он. «В гениальных людях нет гармонии», – так объяснит это она. «Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого – действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой – помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны – хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками… С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны – юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый разум, срывание всех и всяческих масок; – с другой, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению… … Противоречия во взглядах и учениях Толстого – не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые была поставлена русская жизнь последней трети Х1Х века… Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции», – так объяснит это Ленин. И еще: «… Противоречия Толстого надо оценивать с точек зрения того протеста против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней… Этот период… породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»… Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения… социал-демократического пролетариата». «Сомнения невозможны», «не может быть», – твердит в страсти своей неподкупный Робеспьер и отдает на заклание Дантона, Дюмулена и…революцию. Задолго до революции Герберт Спенсер писал о том, что, создавая государство распределения, мечтая о таком государстве, социалисты видят только положительные стороны его и не видят того, что такое государство неизбежно будет нуждаться в гигантской армии распределителей», т. е. неизбежно и в огромном количестве будет порождать бюрократию. («Ты поэтизировал такую-то А.А., считал ее высоконравственной и идеалисткой, а она родила незаконного сына не от мужа»). «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции». «С этой точки зрения», возможно. Суть страсти, эмоции в том, что она меняет масштаб. Это отсюда ее преувеличение, эти ее: «Всегда! Никогда! Вечно». Это отсюда ее: « Не может быть!», «Нет сомнения!». Это отсюда ее: только черное или только белое. Нет, она не не видит фактов, не искажает их (это делает память). Она искажает не сам факт, но лишь пропорции, соотношения. Так кубисты, так Сальвадор Дали, так любая газетная статья (ибо, как уже сказано, идеология – это страсть), в которой при идеологической необходимости один нищий превращается в «нищету», один факт случайного самоубийства представляется гигантским общественным пороком целой социальной системы. В других условиях, при другой идеологической необходимости этих фактов можно не заметить. И не замечают. Газеты не лгут, а если и делают это, то редко. Они меняют масштаб. Что такое масштаб? Условная единица? Прием? Да, условная единица и прием. Но только все наши «условные единицы и приемы» не условны в своем начале – они отражение какой-то реальности, производное от чего-то, что существует в реальном мире, в предмете, в явлении, и несут в себе, пусть в самом незаметном виде, черты, свойства этого самого явления. Так декоративный рисунок на ковре несет в своей геометрии черты зверушек или растений, от которых пошел, так иероглиф несет в себе черты криптограммы. Масштаб. Откуда он? В реальной основе масштаба лежат реальные свойства соотношения двух явлений – зрения и расстояния. И соотношение это таково, что, чем отдаленнее мы находимся то объекта, тем меньше каждый единичный объект и тем большее количество объектов, которое охватывает наше зрение. Таким образом в самой реальной основе своей крупный масштаб – отдаленная точка зрения мелкий – приближенная. Марксистская точка зрения – точка зрения Ленина была точкой зрения крупного масштаба. И это естественно. Ибо и Маркс, и Ленин рассматривали реальность с точки зрения будущего. Будущее же было за горизонтом. Будущее было идеей, а идеи (даже с марксистской точки зрения) находятся над реальностью. Оттуда, сверху (с этой самой пресловутой «надстройки») человек, даже такая «глыба» как Толстой естественно (в соответствии с теми самыми законами зрения, которые никакое, даже самое справедливое, социальное учение отменить не может) уменьшался в размерах настолько, что превращался в абстракцию, в точку… зрения. Сводя личность к точке, крупный масштаб, таким образом, давал возможность оперировать массами однородных, неотличимых друг от друга точек (чем отдаленнее наблюдатель, тем неразличимей детали объектов, отличающие их один от другого, тем меньшими кажутся расстояния между объектами, которые (расстояния), тоже стремятся стянуться и стягиваются в конечном счете в точку. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие преимущества дает крупный масштаб: о том, как он позволяет увидеть Закон. Можно было бы (да и нужно было бы) написать о том, какие неисчислимые бедствия несет в себе крупный масштаб, ибо в существе своем он отрицает реальность и личность, ставя на их место этот самый закон, принцип, какие неисчислимые бедствия несет он, когда, не будучи реальностью, а лишь абстракцией от нее – неким идеальным фантомом, пытается превратиться в реальность, превращается в реальность, как Галатея, как Голем. Вспоминается описанный Гинзбургом разговор с нацистом, «с партийным значком с одноцифровым номером». «У нас были чистые идеи, – говорил нацист. – Разве кому-нибудь из нас могло прийти в голову, что Гитлер превратит их в такое». Гинзбург пишет об этом иронически: дескать, притворяется фашист. А это правда, страшная правда. Ницше создал своего сверхчеловека от отвращения к дряблой, выродившейся не способной ни к какому действию декадентской интеллигенции. Это был вопль живого человека против уродства декаданса – уродства вырождения: вырождения в слова, в речи, в слюну от этих речей. Это была естественная, здоровая реакция. И это была идея. И разве мог знать идеалист и романтик Ницше, интеллигент Ницше, что взятая на вооружение его идея обернется крестовым походом против интеллигенции: уже не против ее слабостей и пороков, но против ее силы – против интеллекта. И Эйнштейн будет вынужден иммигрировать, Корчак – погибнуть в газовой камере. Разве мог знать Ницше, едва не порвавший свои отношения с Вагнером из-за его антисемитизма, что его проповедь сильной личности обернется Освенцимом и Майданеком для «слабых личностей» – евреев. Идея. Точка зрения. Господи, боже мой, что она делает?! «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, – действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые была поставлена историческая деятельность крестьянства в нашей революции». Софья Андреевна, помещица, жена, женщина, мать, не могла смотреть с точки зрения «социал-демократического пролетариата», с точки зрения «протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания масс». Она смотрела с точки зрения протеста против надвигающегося… разорения и обезземеливания семьи, детей своих. И потому не «противоречия во взглядах и учениях» видела она, но противоречия личности. Ленина личность Толстого интересовала не больше, чем «надвигающееся разорение и обезземеливание» детей Софьи Андреевны – не тот масштаб: на карте будущей революции, которая, одна, и занимала Ленина, как Софью Андреевну – будущее семьи ее, личность, любая – Ивашки, Толстого или Николая II – не обозначалась, как значения не имеющая. От нее абстрагировались (так, в абстракции, потом будет легче жертвовать ею). Не личность важна была для него, но класс, не класс даже, но классовая борьба. В этом и только в этом был воистину марксистский масштаб, ибо марксизм есть классицизм социальной философии: как и классицизм в литературе, он мыслил, оперировал социальными ролями, а не индивидуальностями. «Какая глыба, какой матерый человечище!». Они стояли у подножия этой глыбы, но видели ее с разных сторон. Каждый – только ту ее часть, в которую упирался его взгляд. И все же в оценке своей они были удивительно единодушны: «Гениальность – это уродство», – напишет она, «юродствующий во Христе», – напишет он. И будут правы. И оба не заметят своего юродства, своей уродливости, как он не видел своего, ибо труднее всего человеку увидеть, познать себя. Уродство – что это? Уродлив горбун Квазимодо. Уродливы химеры собора Парижской богоматери. Уродливы шуты Веласкеса – вырожденцы с хилым тельцем, с культяпками рук, искаженные пороком проститутки Тулуза Лотрека, уродцы из «Капричос» Гойи: люди – животные, глаза – бельма, лица – морды, руки – лапы, уродливы люди на картинах Кэтэ Кольвиц – не люди, карикатуры на людей. И везде одно – дисгармония, искажение пропорций, естественных, природных соотношений. От Босха до Сальвадора Дали – искажение. Таков модуль уродства. Такова сущность уродства. Таков его Закон. И закон художника тоже таков, ибо не может он иначе выразить себя через реальность, не протиснувшись внутрь и тем самым не исказив ее. И таков закон политического деятеля, ибо и он, как художник, обречен формовать идеи в материале жизни, в угоду этим идеям искажая ее естественные соотношения. И таков закон страсти. И потому она так же искажает пропорции, то превращая Дульцинею Тобосскую в красавицу, то оборачиваясь гримасой – злобы, страдания, животности, обнаруживая даже в смехе – оскал. Социальное – есть личностное, только укрупненное в масштабе. Так семья, укрупненная в масштабе, становится государством, и государство несет в своих генах ее свойства. Так страсть в социальном масштабе становится идеологией – политик и художник несут ее в своих генах. Упираясь глазами в реальность, она не видит реальности и уродует ее, не замечая этого уродства. «Правильная оценка Толстого возможна только с точки зрения социал-демократического пролетариата». «Только наша партия… ». «Только наша победа… ». «Только!». Это ее словарь – словарь страсти. «Этот период… породил все отличительные черты произведений Толстого». Неужто все? И этот стиль толстовский, с его длинными периодами, с мучительно уточняющими друг друга придаточными предложениями? И тот особый, толстовский, психологизм, который стоит за этим стилем? И этот неповторимый сплав изображения и мысли? «Все!». Это ее словарь – словарь страсти, словарь той самой «точки зрения», вне которой ничего не существует. «Нет сомнения, конец сентября принес нам величайший перелом». «Нет сомнения, в Германии… ». «Нет ни малейшего сомнения, что большевики… ». «Сомнения невозможны». Это ее словарь – словарь страсти. В графоманстве и изобретательстве, в политике и любви – «сомнения невозможны»: все – только черное или только белое. «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня, вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства… Всего неправильнее именно отрицательная сторона, резкое, решительное отвержение того, что вне круга вашей мысли и чувства. Кто не с нами, тот против нас – это верно, но это еще не значит: мы против всякого, кто не с нами», – напишет в своем письме Страхов. Кому? Толстому? Ленину? «Мы против всякого, кто не с нами». В этой «железной» формулировке, обращенной Страховым к Толстому, – голос будущей диктатуры пролетариата, сакраментальная формула социалистического гуманизма. То, что было у Толстого чертой характера, обретя социальный масштаб, стало принципом государственной политики. И этот масштаб почувствовали на себе не только исконные враги, но и вчерашние друзья: левые эсеры, меньшевики, а потом – и большевики. Слава Богу, Толстому(!) не хватило масштаба – он был не политиком, а художником и центр его мира составлял человеческий пчельник. Глава 4. Формула художника «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня: вы все готовы отвергнуть, кроме этого чувства, и вы забываете все то, чем жили прежде». «Во всю свою жизнь он увлекался самыми разнообразными предметами: игрой, музыкой, греческим языком, школами, японскими свиньями, педагогикой, лошадьми охотой – всего не пересчитаешь… Ко всему в данный момент он относился безумно страстно». «Целая полоса его жизни была окрашена любовью к граммофонам – не любовью, а бешеной страстью. Он как бы заболел граммофонами, и нужно было несколько месяцев, чтобы он излечился от этой болезни». «А потом – цветная фотография. Казалось, что не один человек, а какая-то фабрика, работающая безостановочно, в несколько смен, изготовила все эти немыслимые груды больших и маленьких фотографических снимков, которые были свалены у него в кабинете, хранились в особых ларях и коробках, висели на окнах, загромождали столы… В течение месяца он сделал тысячи снимков, словно выполняя какой-то колоссальный заказ, и когда вы приходили к нему, он заставлял вас рассматривать все эти тысячи, простодушно уверенный, что и для вас они источник блаженства. Он не мог вообразить, что есть люди, для которых эти стеклышки неинтересны». «А через несколько лет, поселившись в Крыму, на выжженном пыльном участке, он с таким же увлечением сажает и черешни, и шелковицы, и пальмы, и кипарисы, и сирень, и крыжовник, и вишни и. по его признанию, буквально блаженствует… И словно о важных событиях сообщает своим друзьям и родным: «Гиацинты и тюльпаны уже лезут из земли»… А когда расцвела у него в Ялте камелия, он поспешил сообщить об этом жене телеграммой». «Теперь центр всего мира составляет пчельник и потому все должны исключительно интересоваться пчелами». «В течение всей своей писательской жизни он всегда был охвачен своей будущей книгой – той, которую он в данное время писал, а к прежним своим сочинениям становился почти равнодушен, вычеркивал их из души». Это тоже о Толстом. Но о другом – Алексее. «Когда он писал какую-нибудь повесть или пьесу, он мог говорить только о ней: ему казалось, что она будет лучшее, непревзойденное его произведение («Свежее этого не было давно». «Я влюблен, как никогда в жизни»). Он ревновал ее ко всем прежним своим вещам. Он обижался, если вам нравилось то, что было написано им лет десять назад… Увлекшись какой-нибудь вещью, он может говорить лишь о ней, все прежние увлечения становятся ему ненавистны. Он не любит, если ему напоминают о них. Когда он играет художника, он забывает свою прежнюю роль моряка»». Это – о Леониде Андрееве. «Никогда не просите поэта прочесть старую вещь. Это бестактность». Таков он… Толстой? Прошу прощения, цитаты, которые я выписал, относились не только к Льву Толстому, но и к Алексею, а иже с ними к Чехову, Леониду Андрееву, Маяковскому. Да беда в том, что, перепечатывая, перепутал их, а теперь поди разберись, к кому какая относится, – все на одно лицо. И потому на месте многоточия придется поставить собирательное – Художник. «Ваш главный недостаток…». Да нет, не его, Толстого, Художника недостаток. Ибо как и писать ему новую вещь, как и играть новую роль, если не жить только этим, если не верить, не ощущать всем существом своим: только что и есть – это. Ибо вещь его, которой он живет сейчас, и есть единственная жизнь его, и эта жизнь его кончается вместе с вещью. И не помнит он о ней, не может помнить, как не может помнить человек по верованиям индуистским, кем был он в своей прошлой жизни, в одном из прежних своих воплощений. И не карма ли это, не в том ли проклятье художника, что «все прежние увлечения становятся ему ненавистны? И нет здесь границы между романом писаным и романом прожитым, между творцом и творением его, ибо человек един. И повернут художник лицом своим и к творению своему и к жизни своей. И лицо у него одно. И проклятье одно: агасферово «иди, иди». И не может остановиться на пути своем, «всегда охваченный будущей книгой» и так же – будущей любовью. «Иди, иди!». Не это ли заставило Цветаеву сказать: «В период революции поэт – революционер, Когда же революция побеждает, он – контрреволюционер», и еще: «В этом христианнейшем из миров все поэты – жиды»? И не расплата ли это за талант, за то, что передано ему сверх меры в чем-то, что не дано простым смертным, это свойство, которое Хулио Хуренито считал свойством «избранного народа», – вечно утверждать новое и разрушать его, когда оно становится старым? «Ты научишься создавать свой мир и в этом станешь подобен мне. И увидишь ты, что это хорошо. Но то, что для меня вечность, для тебя станет мигом. И будешь снова и снова катить в гору свой камень – создавать все новые и новые маленькие, жалкие миры, в гордыне своей желая сравняться со мной. Но камень твой будет скатываться обратно. И талант твой – превращать все в слитки золота – станет проклятьем твоим. Иди, иди!». Арсеньева, Тютчева, Аксинья…, «Семейное счастье». «Ваш главный недостаток тот, что вы живете чувством настоящего дня… Но ведь от этого именно и происходит, что вы проникаете в такую глубину, открываете такие стороны, каких никто другой не видит». И значит, формула, о которой, кажется, ты уже и думать забыл, мой читатель, слава Богу, к тебе не относится – не твое это проклятье – формула художника, не тебе катить в гору этот камень. Впрочем… 1980 Стоит отметить, что в то время, когда писались эти строки, Зигмунуду Фрейду – отцу-основателю учения о бессознательном было семь лет. К. Чуковский, стр. 320 К. Чуковский, стр. 225 Маяковский – Светлову. На просьбу прочесть «Облако в штанах». Похожие: НАРУЧНИКИ Никогда не знаешь, чем кончится и чем начнется, и от... ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым.... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... ПОПУТЧИКИ В плацкартный вагон поезда Львов-Симферополь вошел мужичок. В руке нес... [...]
Стихотворения / 1960-1969Кафе, где можно пить и петь, Где одинокие мужчины Бросают пятаки в машину, Чтоб музыкой себя согреть.   Ах, музыка! – мой дальний путь, Неяркий свет и запах тмина, Дай сесть у твоего камина И в пламя руки протянуть.   Пока жива еще душа, Покуда в лужах дождь дробится, Дай мне забыть … или забыться И встретить осень не спеша.   11.69   Похожие: МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он... ОСЕНЬ 1836 ГОДА А он не знал, откуда боль Приходит и куда –... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова... [...]
Стихотворения / 1970-1979Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в проеме между старой керосиновой лавкой и маленькой мастерской, где чинили и паяли. Его наскоро сбили из фанерных щитов, и он, наверное, завалился бы, если б не опирался на эти опоры. Как о нем люди узнали? Да как-то узнали. И теперь в очереди к нему стоял весь город.   Все, что было, давали по карточкам. Время такое – война. А то, чего не было, просто никто не давал. И вдруг в паршивом ларьке – вот тебе на! – Почти что задаром – кто сколько захочет! – выбросили слова.   Не знаю, может быть, сам Сталин приказал выдавать их народу, улыбаясь в усы. И тогда с государственных хранилищ сняли замки… Продавщица, рябая, в ватнике, набирала их совком и бросала на весы, И заворачивала в большие бумажные кульки. Брали и по мешку (у кого был мешок) – Слова были легкие, даром, что литые. А одна девочка просто взяла кулачок. Шла и приговаривала: «Мои золотые».     Очередь волновалась: а вдруг не достанется – на килограмм шло много, да и брали помногу. Какой-то все бурчал: «Сволочи. Расхищают общественные блага»… Я взял полкило. Когда принес, мать сказала: «Слава Богу». «Слава Богу», – сказала мать. И заплакала.   А потом оказалось, что лежат они просто без толку. А потом мы и вовсе надолго о них забыли. Пока мать не догадалась, и мы подарили их знакомым на елку – Красивые они были…   Так у нас их и не осталось. Ни одного из того набора. И ларек тот, как мастерскую сломали, завалился в одно прекрасное утро… …Кто ж тогда знал, что война окончится скоро И придет еще время, когда они пригодятся кому-то?   1976 Похожие: АКРОБАТ Говорил, что акробат. Все другие акробаты Ходят в цирке по... ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный... ЗМЕИ Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею. Звякает... ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Стихотворения / 1980-1989Жук прополз. Таракан пробежал. Лето прошло. Лед лопается под ногами, как лопается стекло. Но сначала прикидывается – подстерегает шаг. И тихо – тоненько так, комарино – звенит в ушах.   А там в сарафане своем молодом – мать у печи. И птица кричит. Так … Ни о чем … Просто кричит.   5.02.84 Похожие: ОРГАНИСТ Мелодия поднимается вверх И, помедлив, падает вниз. Кирпичный карниз. Девятнадцатый... ЗАГОВОР Стоит дом, да никто не живет в нем. А где... МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял... В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь опор.   Двор зарос лопухами. Огромный такой двор. И лопухи огромные. Один – над головой. И брат мой. Ещё не убитый. Ещё живой. Ещё высокий. Ещё как дерево, а не как трава. Как дерево. Которое в войну спилят на дрова.   – Господи, – плачет мать, – что у него в голове?! Что у него в голове!.. А мне и доныне снятся Высокие лошади в высокой траве. Лошади, откладывающие лошадиные яйца.   27.06.1993 Похожие: ПОВОРОТ Черный крест на белом фоне. Плотно сжатые ладони. Ярко-красный рот.... ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе... [...]
Заметкилистик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по поводу того, что количество читающих сужается – дошло до одного процента. Нужны «акции по популяризации чтения». Констатируя процесс, никто из высоколобых интеллектуалов даже не обмолвился о причинах. Между тем, причина – технический прогресс + эволюция Сознания. А предлагаемые «акции» напоминают басню Алексея Крылова «Осёл и паровоз», в которой осёл, упрямо стоя на рельсах, пытался остановить паровоз. Что ж до «акций», то, в соответствии со временем, они могут дать результат, если платить за них будут не «читатели», а «читателям». * * * Аргумент отрицания гуманитарных, и не только, наук: ни людям лучше, ни люди лучше. Похожие: Листик-1 Убил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за... Понятия не имею В обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются... Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –... НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так... [...]
Стихотворения / 1970-1979Я увидел нищего. И пошел вслед. Я не знаю, почему я это сделал. В кармане у меня было несколько монет. А палка его оставляла черные пятаки на белом.   Так мы шли. И шел снег. Снег залеплял очки, превращал прохожих в тени. Я подумал, что так бывает только во сне. И мысль эта почему-то привела меня в смятенье.   У него была удивительно сильная спина – Под рваным ватником вздувались и опадали бугры. Они шевелились. И это тоже было из сна, Так, что мне захотелось проснуться и выйти из игры.   И я сделал усилье – и остановился, и повернулся к нему спиной. И пошел. Ощущая натяжение мышц всем телом … А потом я оглянулся. Нищий шел за мной. По черным пятакам на белом. 8.09.72 Похожие: БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,... ЧЕРНЫЙ СНЕГ Такого ветра не видали встарь. В полях продутых вороны кричали.... СНЕГ Когда на землю падал снег, Являлось ощущенье боли. Какими-то тенями,... У РАЗВИЛКИ Куда нам деться с болями своими? Куда нам деться?! …И... [...]
Стихотворения / 1960-1969…Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и ничего не ел. И я два дня старался не смотреть на него. И он на меня тоже не смотрел.   А на третий мне стало просто тошно от его тощей морды – Ведь бывают такие морды, что их трудно перенести. И я сказал: «Знаешь, кот, давай, брат, пройдемся по городу». А он даже не посмотрел в мою сторону – так он по-идиотски грустил.   И все таки я уговорил его. Я смастерил ошейник из старого ремня, И мы пошли. Но наверное я опять сделал что-то не то. Наверное, она была права. Потому что все смотрели на меня. Потому что нормальные люди водят на поводке собак, а не котов.   Но мне-то было на все это наплевать, на всех этих глупых зевак. Даже если они думали, что я идиот. И коту было тоже наплевать. Потому что, хоть ошейник у него был как у собак, В сущности, он был кот, просто грустный кот.   А потом мы вернулись. И я утешал его, как мог: Я чесал у него за ушами и пожарил ему отличную яичницу в сале. А он все равно не ел … И тогда я засунул в посылку этот грустный шерстяной комок. Я просверлил там маленькие дырочки для воздуха … Но посылку не взяли. 1.06.64 Похожие: ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,... ПРОЩАНИЕ Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног. Снизу донеслось: –... БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА Слышите? Этот человек лжет! Я вам говорю: этот человек лжет,... ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились... [...]
ПрозаОчередь была долгой. Но он сидел терпеливо. Как все. Овчинка стоит выделки. Овчинка… Он нисколько не волновался. Пусть волнуются другие. У кого, у кого, а у него все в порядке. Слава богу, не первый год. Он сидел и ждал. От дыма уже першило в глазах. Кто-то рассказывал о старом подвиге. Обычные байки. — Иду я, значит, сюда. И вдруг смотрю — он. Глазам своим не поверил: в центре города, тут тебе такси, троллейбусы, люди вокруг — до сих пор ума не приложу, как его сюда занесло. И идет аккурат прямо на меня. Как будто знает, шельма, что я ему пока безвредный. А может, и вправду знает. Хитрые они. Стал я, братцы, глаз отвесть не могу — красивый такой, гордый — теперь такого уже не увидишь. Эх, думаю, такая невезуха — потом, когда можно будет, ищи-свищи его — что он тебя ждать будет? И зло меня взяло такое, что схватил я его голыми руками. А я, значит, ремень снял, захомутал его — и прямо сюда с собой. Тут, конечно, очередь. Как всегда. Я как втащил его — у все шары на лоб. Я говорю: братцы, видите, дело какое, везуха какая прямо в руки подвалила. Так что, говорю, пропустите, Бога ради, терпения нету. Ну, люди ж они, а не звери — пропустили. Так я прямо с ним туда и поперся — оставить боялся. А эти тоже, как увидели его, так про все свои бумажки всякие, тесты, про всю эту трахомудию забыли — что, так, что ли, не видно? Ну, и сразу мне дали… Он сидит, слушает в пол-уха — не надо оно ему, а сам, по привычке, что ли, всматривается. Оно, может, и глупо – здесь. Да как сказать… Это для новичка какого-нибудь, а он уж видал — перевидал всякое. Он, может, еще то время помнит, про какое все забыли. А глаз у него – дай бог всякому. Вон тот, с волосами на морде. Не брился, нарочно отращивал – обычная уловка, так многие делают. Мордоворот, конечно, нормальный, что там говорить. Только это раньше так – морда, и все. А теперь – дудки. Теперь ты в глаза смотри, в глаза. Там, небось, щетины не вырастишь. И кирпичом их не натрешь. А глаза-то у него того… Похоже, хрен тебе ее дадут. Тебе бы уже дома сидеть, а то и… Потом он сидел, тупо уставившись в одну точку. Пока не вызвали того волосатика. Тот долго не выходил. А потом вышел, и от двери отойти не может – стоит, как пень – другому войти никак нельзя. Да отойди ты, не мешай людям! «Неправильно это, — говорит. – Я жаловаться буду». А что я говорил. Это тебе неправильно. А мне, так очень правильно. Он жаловаться будет. Права качать. Вот то-то и оно. Да ты брат, уже достиг. Ну, может, и не совсем еще достиг. Но тепленький уже – кровь в тебе туда-сюда уже разгоняется. Ему стало мерзко и гадливо. Он поднялся, подошел к волосатику, посмотрел ему в глаза и медленно сказал: «Шел бы ты отсюда, а?». И по тому, что тот не стал хорохориться, хоть был на голову выше его и, вообще, увидел, что тот уже тоже догадался. «А здоровый!», — подумал он уже с каким-то восхищением. Комиссия лютовала. Одному не дали только за то, что на «фрукт» он сказал — «груша» и образование у него было на один класс выше. Раньше на это не очень обращали внимание, — ну, один класс, подумаешь. Другой какое-то мудреное слово прочитал сходу. Хуже, конечно. Но чего не бывает… Может, случайно откуда-то влетело и застряло. А один, так вообще… На чем засыпался – холера его знает. А только выскочил, как ошпаренный. Глаза красные, морда красная, руки ходуном ходят. Подошел, наклонился – весь аж шипит: «Слушай, говорит, — не я буду, они сами все там такие. Все до одного.». А что, раньше так и было. Так то ж раньше… А парень этот чем-то ему нравился. Слушай, что я тебе скажу: брось ты это, выбрось из головы совсем. С такого вот все и начинается. Гляди, сколько народу сидит, а ни один так не думает. Уразумел? Это тебе не «груша». Хотел еще что-то сказать, да очередь подошла…. Все сошло нормально. И теперь он кунял в электричке – сколько там еще бродить придется – выспаться надо. Ружье с коротким тупым стволом он положил плашмя на колени. Не то, чтобы не мог поставить в угол – просто приятно было ощущать ладонью гладкое дерево приклада. Для любого охотника нет существа дороже. И нет дороже той минуты, когда сливаешься с ним. Спалось на этот раз плохо. Почему-то не выходил из головы тот парень. И эта «груша», чтоб ее черт побрал! Он сам чуть не сказал «груша». Сказал-то «яблоко», а вот чуть не сказал. Ну, а если б и сказал? Какая разница? Что, не фрукт это? Совсем уже с ума посходили. От жиру бесятся. Равенство. На всех заборах написали. Так давай я тебя и проверять буду – грушу тебе эту тыкать или яблоко. Он так распалился, что сказал громко: «Груша» и с каким-то даже удовольствием повторил: «Груша». В купе никого не было. Колеса стучали. Покачивался вагон. Тускло светила лампочка. Лампочка напоминала грушу. … На остановке в купе вошел парень. Тоже, видать, охотник. Только моложе его лет на десять. Поздоровались. Познакомились. Оказалось, в одно место едут. Парень был в модных ботинках – подошва сантиметров двадцать, а то и больше. Хорошая подошва, из мигранола – сносу ей нет. Выбросил он такие ботинки – ходить противно. А костюм, как у него, — некропластовый. Для леса, для болота – что надо. Парень полез в рюкзак, достал бутылку и закусь, что к ней полагается. А еще два стакана из долаба. Об камень бей –не разобьешь. — Подсаживайся, что ли, а то одному как-то тошно. Он не заставил себя долго просить – он это понимал. — За удачу, — сказал парень. – За нашу, за охотничью! Пил он хорошо – свободно. Только болтал много. Молодой. — Ты вот смотришь на меня и думаешь – салага. А я уже шестой сезон хожу. Ты вот когда начал? Нет, скажи, когда? Вот видишь. А я в семнадцать. Ты уж, старик, не обижайся, но я так скажу: обгоняем мы вас по всем статьям. Что, нет? Да ты, небось, обиделся, что ли? Он не обиделся. Он просто сидел и слушал, как она проходит в желудке. Тепло так, нежно. А того он не слушал – ни к чему было. А тот говорил и говорил. И было, как в телевизоре с выключенным звуком: губы двигались, то откроют, то прикроют крепкие белые зубы (один кривой, правда, — вырос куда-то не туда), за ним мелькал, суетился язык, а все ни к чему. — Ты мне лучше скажи: ты право где получал? – прервал он парня. — В 22-м, а что? — Значит, у вас там другое. Тогда ты мне на один вопрос ответь, только быстро: ты какой фрукт знаешь? — Яблоко. — Яблоко-яблоко. Ты что, других не видел? — Видел. Только ж ты сам сказал – быстро. Ну, и первое, что в голову пришло, и сказал. А что? — А что, а что, — он вдруг почему-то страшно обозлился. – Заладил, как сорока. А ничего! Яблоко и яблоко… Теперь они сидели молча. Парень собрал весь свой хлам обратно в рюкзак, задвинулся в темноту, в угол и там застыл. А его, наконец, потянуло на сон. Он положил руки крест-накрест на стол, уперся в них подбородком и закрыл глаза. Так и заснул. Когда проснулся, серело. Значит, в самую тютельку, — подумал он. – Нет, нюх еще не подводит. А этот, небось… Он поднял голову и наткнулся на настороженный взгляд охотника. – Обижается еще. Зря я его, конечно… Поезд утишал ход. За окном стоял лес. Он легко вскинул тяжелый рюкзак и пошел, было, к выходу, но остановился и, не оглядываясь, буркнул: «Что сидишь? Пора. Он тут минуту стоит». Так, не оглядываясь, и пошел вдоль вагона и не слышал, но знал, что тот идет за ним. «Охотник, — подумал он. – Зря я его». Когда поезд ушел, тот еще стоял сзади, за спиной. Как дичь следил – тихо. Тут уж он обернулся. — Слушай, парень, да брось ты обижаться. Не со зла я. Парень широко улыбнулся – рот у него был широкий, края далеко уходили. — Да я и не обижаюсь, старик. Чего обижаться? Я вот только думал: может, вместе пойдем – я в этих местах впервой и вообще… — А чего, я не против, — как-то поспешно сказал он. И от этой поспешности снова, как тогда, стало муторно и зло. Но он пересилил себя и добавил: — Пошли. Этих брать хорошо утром, когда они еще сонные. На это и расчет был. Только не вышел расчет. Солнце уже высоко над головой было, а они все шагали – он впереди, тот шагах в тридцати сзади – условились так. Подогреватели на некропластовых костюмах перевели на охлаждение, так что не жарко было. А может, их, вообще, уже того – всех под гребенку? Раньше их же здесь было, хоть пруд пруди. Что ни год, то хуже. Да и не те они стали. А что? Говорят, потомства они уже не дают. Так что, может, это уже и не они вовсе? Засвистала иволга. Хорошо засвистала, аккуратно. Он оглянулся, стал ждать. — Слушай, — сказал парень, подойдя почти вплотную, — давай, может перекус сделаем? Он согласился. Разложили на траве нехитрый харч. На этот раз в дело пошла его бутылка. Справились быстро – видать, находились. Он опять, как там, в поезде, быстро уснул и проснулся, когда день шел на убыль. Снова пошли тем же порядком – он впереди, тот шагах в тридцати сзади. Только теперь шли в другую сторону – он решил прочесать то место за озерцом. Шли ходко, торопясь. До темноты поспеть надо было – в темноту его черта с два учуешь. Вообще, морочливое это дело, но для охотника самая в том и сладость, что морочливое. Сколько их было таких – права получит, а ни с чем приходит. И смех и грех. Правда, говорят, некоторые нарочно так делали. Шут его знает – всяко, конечно, бывает. Возле самого озерца хуже стало. Место болотистое, а обходить не хотелось. А тут еще и темнеть начало. Ногами перебирать быстро надо было – задержишься – засасывать начнет. А тому в ботинках каково? Но вышли на твердое, вышли. Точнее, он-то вышел, а тот еще сзади был, на топком. Но дистанцию, собака, держал. Тут он его и увидел. Этого. Сидел он на каком-то пеньке, спиной к нему. Бог его знает, что он там делал. Только сидел неподвижно. И спина была неподвижная. Ему даже показалось, что сердце у него останавливается. Сколько раз, а поди ты! Он стал медленно поднимать ружье. Можно уже было нажать на собачку. Но не нажимал – прислушивался к чему-то внутри себя. Только сердце толчками стало ходить. Да и никогда он не стрелял, пока лица не увидит. Оно, конечно, проще – в спину. Но у них ведь в лице главное. В глазах даже. Когда он вдруг увидит тебя. Не то, чтобы ужас, а, вроде, удивление какое-то и застылость – на, бери меня. Что-то такое бывает у женщин, когда их опрокидываешь. Ждать уже было невмоготу. Он специально наступил на ветку ногой. Ветка хрустнула. Спина медленно стала разворачиваться. И тогда он увидел лицо. Ей богу, издалека, да еще в сумерках оно ничем не отличалось от человеческого. Да что там в сумерках! Встреть он его в городе – мимо прошел бы. Но ошибки быть не могло. Просто с каждым годом у них все больше схожести с людьми. Это раньше все – лысые да картавые. Их за версту чуешь с их ужимками, словами разными. А теперь всех сравняли: «фрукт» – «яблоко». А этот – фрукт, видать… Даром он вспомнил про этот «фрукт». Ей богу, даром. Потому что тот уже увидел его и все понял, а он все еще держал ружье у плеча и не стрелял и потерянно прислушивался к чему-то в самом себе, к чему-то, чего он еще не знал и даже названия не знал. Выстрел прозвучал так неожиданно, что, уже падая и замирая, он все еще никак не мог понять, как это он нажал на собачку и даже не почувствовал этого. Такого с ним еще не бывало… Подошел парень. Постоял секунду-две, прислушиваясь к топоту за деревьями. По-хозяйски вынул из рюкзака фотоаппарат. Быстро темнеющий воздух прорезали две белые вспышки. Одну – себе, другую – для комиссии. Они там как-то по зрачкам определяют. Но он-то и без этих всяких зрачков голову готов был прозакладать – дозрел. Потом парень наклонился, перевернул тело, запустил руку в карман некропластовой куртки, достал «Право на личность» и положил рядом с таким же в карман своей куртки. Одно было уже использовано. Теперь оставалось использовать другое. Он закурил, легко вскинул на плечи тяжелый рюкзак и бесшумно двинулся по следам беглеца. Похожие: ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь... ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ Они жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга»... ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать.... СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка.... [...]
Стихотворения / 1990-1999У колодца с бадьей Поп с попадьей. Он воды б набрал, Да кто-то цепь украл. А тот, кто цепь украл, Он не вор, не тать – Он и сам пришел, Чтоб воды набрать. А как воды набрал, Так и цепь украл. И осталась бадья, Что та попадья – Ни напиться, Ни умыться, Ни на цепь посадить. 10.11.1995 Похожие: НА ОСТАНОВКЕ Она не умела работать локтями. А мужик был ловкий –... АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧЬ Сретенкой и Моховой Дым плывет пороховой. Сухо щелкают затворы Сретенкой... СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть... [...]
Стихотворения / 1970-1979На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе, От железных ворот в сторонке Старый сторож умер в сторожке.   Не болел он, сторож, – просто зачах В теплых валенках, в железных очках У такого, что хоть плюнь, забора, Не дождавшись своего вора.   Валенки ему выдали, И повязку ему выдали, И тулуп ему выдали. А ружья у него не было, И свистка у него не было, И жены у него не было… И вора у него не было… … … … … … … … … А он жизнь прожил – Все двор сторожил.   (сторожка) 13.10.79 Похожие: КОРНИ В 1941 году в Звенигородке немцы убили моего деда, заставив... ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по... ВРЕМЯ Часы трофейные, послевоенные. Часы советские, обыкновенные. Толстая луковица – «Павел... [...]
ЛитературоведениеКак и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и правдой служил этой эпохе. Когда пришла вера и правда новой, антисоветской, эпохи, читатели о нем забыли, попутно, кажется, вообще забыв о поэзии, стихотворцы же — служители новой эпохи по старой «доброй» традиции, не теряя времени, тут же скинули его с парохода современности – в отличие от других народов, у нас революции воистину исторические: когда они приходят, мы со времен незапамятных не только крушим идолов, но и расправляемся с самой историей, выставляя прошлое на поток и разграбление. Между тем достаточно припомнить одно стихотворение. Всего одно. Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, Как шли бесконечные, злые дожди, Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди, Как слезы они вытирали украдкою, Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси!- И снова себя называли солдатками, Как встарь повелось на великой Руси. Слезами измеренный чаще, чем верстами, Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз: Деревни, деревни, деревни с погостами, Как будто на них вся Россия сошлась, Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в бога не верящих внуков своих. Ты знаешь, наверное, все-таки Родина — Не дом городской, где я празднично жил, А эти проселки, что дедами пройдены, С простыми крестами их русских могил. Не знаю, как ты, а меня с деревенскою Дорожной тоской от села до села, Со вдовьей слезою и с песнею женскою Впервые война на проселках свела. Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом, По мертвому плачущий девичий крик, Седая старуха в салопчике плисовом, Весь в белом, как на смерть одетый, старик. Ну что им сказать, чем утешить могли мы их? Но, горе поняв своим бабьим чутьем, Ты помнишь, старуха сказала:- Родимые, Покуда идите, мы вас подождем. «Мы вас подождем!»- говорили нам пажити. «Мы вас подождем!»- говорили леса. Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется, Что следом за мной их идут голоса. По русским обычаям, только пожарища На русской земле раскидав позади, На наших глазах умирали товарищи, По-русски рубаху рванув на груди. Нас пули с тобою пока еще милуют. Но, трижды поверив, что жизнь уже вся, Я все-таки горд был за самую милую, За горькую землю, где я родился, За то, что на ней умереть мне завещано, Что русская мать нас на свет родила, Что, в бой провожая нас, русская женщина По-русски три раза меня обняла. 1941 И в этом, как и во многих своих стихах, Симонов, выступает скорее как публицист-стихотворец, чем поэт. И здесь, как и во многих своих стихах, он выполняет социальный заказ. И выполняет его вполне осознанно. В сущности, он выступает, как специалист по рекламе. Противопоставляя рекламу поэзии, я вовсе не намерен, как это часто делается, ставить над этими понятиями оценочные знаки: плюс или минус – может быть хорошая реклама и плохая поэзия, я только подчеркиваю родовую принадлежность. Рекламировать можно по-разному и разное: можно рекламировать, как Маяковский, соски («Лучших сосок не было и нет – Готов сосать до старости лет») или строительство Комсомольска на Амуре « «И слышит шепот гордый Вода и под и над: Через четыре года Здесь будет город-сад», можно рекламировать ненависть к врагу, как Сурков (тот самый Алеша, к которому обращены стихи Симонова): «Нет, я ненависти своей не хочу променять на жалость. Нож остался в пыльном старье – сделка не состоялась». Стихи Симонова – реклама патриотизма, востребованного временем и обстоятельствами. Мне не хочется, да и стоит ли, разбираться в том, совпадал ли социальный заказ с переживаниями самого поэта – разве важно для нас, действительно ли актер испытывает то, что играет, или вызывает в себе переживание по системе Станиславского? Какая разница – одно и важно: что убеждает. Повторяю: рекламировать можно разное и по-разному: можно рекламировать талантливо и бездарно. Пастернак, например, взявшись, как и Симонов, за военный заказ, выполнил его наредкость бездарно. Вот образчики из разных стихов. Один: Не сможет позабыться страх, Изборождавший лица. Сторицей должен будет враг За это поплатиться. Запомнится его обстрел. (Всего-то один «обстрел»? Я. О.) Сполна зачтется время, (?) Когда он делал, что хотел, Как Ирод в Вифлееме. Настанет новый, лучший век. Исчезнут очевидцы. Мученья маленьких калек (А взрослых? Я.О.). Не смогут позабыться. Другой: Безыменные герои Осажденных городов, Я вас в сердце сердца скрою, Ваша доблесть выше слов. (Без комментариев) Третий: Непобедимым – многолетье, Прославившимся – исполать! Раздолье жить на белом свете, И без конца морская гладь. (Какой пример для графоманов!!! Я. О.). Выполняя социальный заказ, Пастернак «опустил» поэзию – опустил ее в самом жаргонно-лагерном смысле, лишив достоинства и превратив в бездарную агитку. Не его это тема – не ходил он по тем дорогам Смоленщины, да и всю войну видел только издали, потому и чувством присоединиться, хоть и по системе Станиславского, не вышло – не актер ведь, поэт! — не вышло. Перефразируя известное ленинское высказывание о Маяковском, можно сказать: «Не знаю, как насчет политики, но насчет поэзии…». Для Пастернака это был социальный заказ. Для Симонова – личное ощущение, слившееся с социальным заказом – заказом времени. В отличие от Пастернака и многих до него и после него, Симонов рекламирует свой товар талантливо и поднимает «агитку» на уровень настоящей поэзии (оставляя ей, агитке, только родовое свойство – абсолютную однозначность). Главное, что отличает эти стихи от пастернаковских, что делает их поэзией: те безлики и безличностны, эти всей своей сутью и плотью – от «Ты, помнишь, Алеша…» до «меня обняла» — опираются на личность, выполняя таким образом одно из основных, родовых условий настоящей поэзии. И еще: один рисует, другой декларирует (или точнее, — декламирует). Чувствуете разницу: художник и чтец-декламатор? Но – по порядку. Вернемся к первой строфе – к зачину: Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины? Как шли бесконечные злые дожди, Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди. Этим обращением, задается то личностное начало, которое пройдет через весь стих. Но не только обращением. Самой стилистикой – стилистикой, противостоящей стандартным рифмованным агиткам (вроде пастернаковских), которым несть числа, автор как бы открещивается от «литературы» — чур меня, подчеркивая: это обычное письмо с фронта, письмо другу – фронтовику. Отсюда – не Родина, вообще, и не «эх, дороги» войны, а дороги Смоленщины и дожди, а потом, в следующей строфе: изба под Борисовом, седая старуха в салопчике плисовом, весь в белом, как на смерть одетый, старик – подчеркнутая конкретность – конкретность памяти. Обычное письмо с фронта. Казалось бы, какая уж тут поэзия? Не спешите — стихи надо читать неспешно. Бесконечные, злые дожди… «Злые дожди». Обратите внимание на эпитет: не «большие», или «затяжные», или «осенние» – хорошо, точно, поставленный эпитет – не просто прилагательное, не просто определение, поэтический эпитет всегда, или так: почти всегда, несет в себе скрытую метафору (помните, у Маяковского: «По родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь»). Вот и «злой дождь» — это не просто сильный ливень из метеосводки, это уже и отношение к нему (к нему ли только?) – не только то, что творится вокруг нас, а то, что творится в нас – в настроении, в душе. Как это и свойственно поэзии вообще, плоскостное понятие выходит за свои пределы и приобретает объем. И уже за строкой «Как шли бесконечные злые дожди» видятся не дожди (в привычном: «идет дождь» воскресает – овеществляется забытая, затертая метафоричность), а бредущие под этими враждебными дождями колонны солдат — колонны отступления, бесконечные, злые и усталые.. Да, да, и усталые! Правда, эпитет «усталые» появится в следующей строке и, вроде бы, относится только к женщинам, но по закону поэзии — закону «тесноты стихового ряда» (по Тынянову) переносится на эти бесконечные солдатские колонны, объединяя женщин с солдатами. Одним эпитетом!, как это может только поэзия. Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди. Такой естественный — и вещественный – жест оберега. От дождя? Кринки? Но поэт сродни алхимику: извечное дело поэзии – превращение вещества в идею. И, как всегда, философским камнем, благодаря которому происходит это превращение, становится аналогия: «как детей… к груди». Кринки – молоко – дети – грудь. Замените кринки, скажем, на булки, которые тоже можно прижать к груди (и даже естественней – булки от дождя размокнут, не то что кринки), и молоко, связавшее кринки с детьми и грудью, исчезнет. И исчезнет немое напоминание, обращение к солдатам, скрывающееся за этим жестом: напоминание о беззащитности и мольба о защите. Другой бы, не поэт, написал бы что-нибудь такое, призывное: «За слезы наших матерей, за наших женщин и детей…». Симонов – поэт. И потому безмолвный крик о помощи озвучивается не женским «Господь, нас спаси!», но материнским: «Господь вас спаси!». И снова себя называли солдатками, Как встарь повелось на великой Руси. Опять аналогия. Которой поэт, как стрелочник, переводит движение стиха на другой путь – в поэзии, вообще, движение мысли определяется не логикой, а аналогией. Здесь аналогия укрупнила масштаб: подняв, казалось бы, частный факт на уровень истории. Да, идея эта принадлежала не поэту – «Пусть осенит вас знамя великих предков!» раньше сказал другой, в нужный момент вспомнивший о кровном – и кровавом – историческом родстве. Поэт только принял социальный заказ. Кто-то с высоты (высоты ли?) сегодняшнего дня наклеит ярлык: «конъюнктурщик». Но это сегодняшний. А у меня язык не повернется. Потому что это был не заказ вождя, не заказ партии, а заказ времени. И потому что выполнен он был так личностно, с такой эмоциональной силой, что и не разберешь, говоря словами Маяковского, «это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем». Наверное, не «или…, или…», а «и…, и…», и это тоже от поэзии: там, где логика ставит: «или…, или», поэзия … и жизнь ставят: «и…, и…». И еще, может быть, лишний раз, отмечу: не кричащая историческая декларация, а, снова, обращение к памяти, теперь уже народной – просто — «снова себя называли солдатками», просто — воскрешение забытого, народного, исконно русского слова. Поэт должен чувствовать слово, не словарное звучание, а его вкус, его привкус. Симонов – поэт. И потому историко-патриотическая идея незаметно звучит и в выборе слов, исконно русских: в забытом — «погостами», вместо ставшего привычным, «кладбищами», в «салопчике плисовом», в «пажитях», уже к тому времени (не говоря уже о нашем) исчезнувшим из литературного языка. Стих Симонова народен, точнее, всенароден. Не только по теме, не только по идее, не только по эмоции, но и по всем выразительным средствам: всенародны эта старуха в салопчике, этот по мертвому плачущий девичий крик, всенародна эта, воистину пушкинская, естественность (и экономность) языка, интонации, сравнений, всенароден, если можно так сказать, этот переход от внешне безэмоционального воспоминания к крику навзрыд, на надрыв горла – так внешне спокойны идущие за гробом вдовы, взрывающиеся рыданием только под стук гвоздей, как будто в ответ на этот стук отворяющие двери горю – и тогда становится видно то, что до этой поры было скрыто от посторонних глаз. И ничего постороннего – никаких «литературных» украшений, никаких изысков – не до них. А только так: Слезами измеренный чаще, чем верстами, Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз: Деревни, деревни, деревни с погостами, Как будто на них вся Россия сошлась, Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в бога не верящих внуков своих. Только настоящий поэт найдет это, естественное здесь и такое вещественное, измерение – слезами. Только настоящий поэт увидит это: крестом своих рук ограждая живых. И только настоящий поэт не станет гнаться за звукописью, демонстрируя свою мастеровитость, но в нужный момент заставит и звук, незаметно и естественно, так, что и не придет в голову восхититься аллитерацией, послужить смыслу, эмоции – чувственно подчеркнуть то, что выражено словами, чтоб услышалось, как рвется сорочка. На наших глазах умирали товарищи, По-русски рубаху рванув на груди. Стихотворец пользуется словом, как понятием, поэт — как художник красками: словом рисует. Стихотворец говорит сознанию (или так: говорит с сознанием), поэт говорит органам чувств: зрению, слуху, как бы овеществляя слово. А потом – и сознанию. Много еще можно сказать об этом стихе. Только на нем, вот так, разбирая и комментируя каждую строку, можно было бы построить курс поэзии в каком-нибудь литинституте, курс, научающий отличать истинную поэзию от стихотворства. Похожие: ДИАГНОЗ Графомальчик – это диагноз. «Юноша бледный со взором горящим» –... СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен... ПЛАЧ ПО БРОДСКОМУ А вот Скрипач, в руках его тоска и несколько монет.... УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в... [...]