Яков Островский
Полстолетия тому назад я принял решение уйти во внутреннюю эмиграцию: ничего не пытаться публиковать, ибо стремление к социальной реализации так или иначе чревато компромиссом.
Полстолетия работы в ящик. Без оглядки на кого бы то ни было и что бы то ни было. Полстолетия творческого одиночества.
Теперь я имею право и могу предъявить то, что было сделано, что составляло смысл и содержание моей жизни.
Теперь другим решать, нужно это им или нет.
08.2014

Стих дня
Городской ноктюрн
У ночи своя походка.
У человека – своя.
Человек останавливается.
Ночь продолжает идти.
Недавно добавленные:
ПрозаОни жили в темноте. «Мы не должны видеть дуг друга» — таков был закон их племени.
Он не знал. Почему. Если бы не этот закон, он даже не знал бы, что можно еще и видеть. Всех своих соплеменников он просто ощущал. По запаху. На слух.
Но кто-то из них видел. Иначе откуда быть закону? Он даже узнал, кто. Но когда он спросил у того, кто знал, тот сказал: «не дай тебе бог сынок». И потом долго вздрагивал. Наверное, от воспоминаний. А к нему это привязалось.
Он думал об этом, когда сидел неподвижно и пялился в темноту и когда бежал, сломя голову, по отполированным плитам, ровным и одинаковым, которыми было размеренно пространство. Куда и почему он бежал, он тоже не знал – просто бежали все и он бежал.
Наверное, мы уроды – думал он – потому мы не хотим видеть сами себя. Мы уроды и трусы.
— Наверное, мы уроды, — сказал он отцу.
— Мы ? – сказал отец. — Нет. Ты – урод. Потому что только урод может так думать о своем племени.
— Но тогда почему, почему? Почему вы не говорите мне этого?
— Потому что самый страшный страх – ожидание страха, сказал отец.
— Но разве сейчас, когда ты говоришь мне это…
— Нет, — сказал отец – Сейчас,пока оно не стало для тебя чем-то, ты не боишься. Нельзя бояться просто страшного. Чтобы бояться, нужно знать.
— Но я хочу, хочу знать!
— Ты дурачок. Ничто не приносит большего несчастья, чем знания.
— Нет, — сказал он.
— Хватит, — сказал отец. – Бегай.
— Зачем нам бегать?
— Потому, что тот, кто умеет быстро бегать, умеет жить.
— Почему?
Но отец не ответил и побежал по гладким плитам…
А потом, когда он уже вырос, он встретил старика, который рассказал ему странную вещь. Время от времени на его племя нападала страшная болезнь. Она настигала всех сразу. Она приходила к ним на бегу. Сначала замедлялись жвижения. Просто ноги становились слабыми. А потом они умирали. Так вот, на дороге. Там, где она их заставала.
— Почему же ты остался живым?
— Это так же непонятно, как наша болезнь,- сказал старик. Наверное, так нужно, чтобы племя не умерло совсем. Всегда кто-то остается. Может быть, когда это придет, это будешь ты. Кто знает?
Но пришло другое – то, о чем никто не говорил. Сначала раздался страшный скрип. И в этом скрипе случилось что-то такое, что стало видно всех. И все побежали. Побежали так, как никогда не бежали. Они натыкались друг на друга, отталкивали друг друга. И оттого становились уродливыми.
— Я был прав, подумал он. – Они уроды, потому что их уродует страх. Не надо бояться. Только и всего. Это то, что я скажу теперь другим. Потому, что я это видел.
И он не побежал. Он стоял на месте и с любопытством. К которому примешивалась презгливость, рассматривал толпу своих жалких рыжих соплеменников.
А потом появились громады. Он не мог бы их описать. Они поднимались и опускались. Медленно поднимались и опускались в самую гущу тех, кто бежал. И когда они опускались. Раздавался страшный хруст. И для них все было кончено.
Теперь он и сам хотел побежать. Он забыл, что это уродует, он просто уже не думал об этом, а видел. Видел эти громады и слышал хруст.
Но он не мог побежать. И это его спасло. Потому, что громады прошли мимо.
И опять мысль вернулась к нему: «Вот не надо бояться, — подумал он.
И тут что-то сбоку зашумело, и ливень, обрушившийся сверху стал тащить его куда-то против его воли.
«Что это?» «Что это?!», — захлебывался он. Но времени для того, чтобы понять это, уже не было – вода, урча и завихряясь, втащила его в черную воронку.
— Нужно пригласить бабу Дусю. Опять их развелось здесь черт знает сколько, – сказала женщина, выходя из душа.
Похожие:
СЛЕПЩИК — Садись и сиди здесь, на диване. Вот тебе книжка....
ВАМ БАРЫНЯ ПРИСЛАЛА СТО РУБЛЕЙ До районного центра, куда я ехал, было уже рукой подать....
ЖУК — Часы знаменитые, швейцарские, царские! — кричал солдат, посверкивая зеленым....
ПОЛОТЕНЦЕ Он попал в Одессу впервые, проездом, провел в ней восемь... [...]
Стихотворения / 1970-1979Каждую ночь мы снова сходим на берег с нею.
Звякает цепь. Уключины скрипят вдалеке…
По голому острову ползали маленькие змеи.
Маленькие змеи на желтом-желтом песке.
Быстрые такие, юркие, они такое выделывали,
А сверху на них, на маленьких, такое солнце лилось!
Мы были одни на этом острове:
я,
они
и эта женщина,
почти девочка,
С клубком рыжих волос.
Они были такие маленькие, а она такая большая,
Она была такая взрослая, что могла б заменить им мать…
– Слушай, – сказала она, – если мы тебе мешаем,
Мы отползем подальше, чтобы не мешать.
Она была уже взрослая, а они так быстро взрослели.
И вздувались в бурые петли. И всё ползали по ней, ползали…
……………………………………………………………………………………………
Я не выдержал и закричал: – Неужели ты не видишь?! Неужели…
Но она ничего не замечала.
А потом было поздно.
19.01.1978
Похожие:
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВОЗВРАЩЕНИЕ Постой, мальчишка! Чего ты маешься? И мне как будто не...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в...
ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ Ах, морока! Боже ты мой, Такая морока! Рано девчонка пришла... [...]
Стихотворения / 1990-1999Черный крест на белом фоне.
Плотно сжатые ладони.
Ярко-красный рот.
Профиль греческой камеи.
Поворот высокой шеи –
Жизни поворот.
Угадать тогда бы, что там
Впереди, за поворотом,
Знать бы наперед…
Черный крест на белом фоне.
Плотно сжатые ладони.
Ярко-красный рот.
9.12.1992
Похожие:
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
ПОРУЧИК Закатился пятак под лавку. Закатился, дурак, по пьянке. А и...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная... [...]
Публицистика«Когда на еще очень неясной заре перестройки Межиров в прямом телеэфире прочел их вместо всеми ожидаемых «Коммунистов…», акция эта показалась знаковой.
«…настоящий ценитель и знаток истинной поэзии, он всегда держался в собственных стихах «на уровне», уверенно вел роль взыскательного мастера…».
«Он много, успешно и, кажется, увлеченно переводил…».
«…умел прельщать сердца (впрочем, и выводить из себя некогда близких людей — тоже), обрел (частью — собственными стараниями, частью — коллеги помогли) головокружительную репутацию победительного и двусмысленного героя легенды…».
«… Многоликость автора и какая-то взвинченная недоговоренность ощущались если не во всех, то в очень многих межировских стихах В том, что боль и парадоксально сцепленная с ней «музыка» войны поэта не отпускали, сомнений нет, но задыхания, проговорки и темноты как этого стихотворения, так и всего межировского поэтического корпуса не одной войной обусловлены. Кажется, прикрытый незаурядным артистизмом страх прямого высказывания не отпускал его никогда».
Все это — из отклика Андрея Немзера на смерть Александра Межирова.
Более подлого и более приспособленного ко времени ( как же, как же, не только был коммунистом, но и написал: «Коммунисты, вперед») некролога не бывало.
По Немзеру, «Артиллерия бьет по своим» не была, а «показалась знаковой», поэт не был взыскательным мастером, а «уверенно вел роль», не прельщал сердца, а «умел прельщать». А чего стоят «многоликость» «и какая-то взвинченная (нашел же эпитет – стилист!) недоговоренность», а эти «задыхания, проговорки и темноты»?!!
И все это — об одном из немногих, пусть не великих, но истинных поэтов.
И все это – на фоне другого, написанного на четыре дня раньше тем же Немзером, некроложного опуса, заканчивающегося высокой патетической нотой:
«Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть / Свобода есть свобода
Это, кажется, самое известное некрасовское стихотворение. И бесспорно — самое необходимое. В прямом смысле слова: стихи эти нельзя обойти и без них нельзя обойтись. Как и без их автора Всеволода Некрасова, оставившего теперь земную юдоль. Мир его праху».
Ах, эти «задыхания»! Немудрено, легко ли, «задрав штаны», бежать за временем.
Без уважения
Як. Островский
Открытое письмо, посланное Андрею Немзеру 25. 5. 09
Похожие:
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ШАГИ ПЕРЕСТРОЙКИ Ни дать, ни взять Все дело в глаголах. В действии....
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1970-1979Человек приходил в кабинет,
И ему говорили: «Нет».
И тогда человек уходил
Под высокое зимнее солнце …
В тихой комнате с темным оконцем
Человека встречал крокодил.
Он купил его как-то на рынке.
Как-то вдруг весна накатила,
А у него развалились ботинки.
Он пошел покупать ботинки.
И купил крокодила.
Его ругали. Говорили: «Несчастный,
У самого – ни гроша
и душа
вот-вот оторвется от тела».
А он разводил руками:
– Что делать,
Крокодилы на рынке бывают не часто.
А потом, он же не громадный, как бревно,
Я бы громадного вообще никогда не купил,
Даже если б давали бесплатно, все равно-
Ну зачем человеку большой крокодил?
И еще. Ботинки порвутся – и нет их.
Это все равно, что пускать деньги на ветер.
А он послужит не одну весну и не одно лето
И не порвется ни за что на свете …
Не одна весна, не одна зима проходила.
Человек приходил в очередной кабинет,
И ему говорили:
– Работы нет.
Может быть потому,
что проведали про его крокодила?
4.02.72
Похожие:
ПОВЕСНЕ Когда наступала весна, старик начинал уходить. Каждый раз по весне....
ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек...
СКРИПАЧ Стены еще защищали от ветра, крыша – от дождя, полы...
ЛОШОНОК Дочери моей, Наташе Совсем помирать хотел. В чем и держалась... [...]
Публицистика— Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше нужны люди, общение с ними. Мало того, я испытываю глухое раздражение от общения, — сказала стареющая женщина. И добавила: это и есть старость.
Ерунда, — думаю я. — Какая ерунда!
И вспоминаю.
Время от времени я вырываюсь из круга забот, семьи, друзей и прихожу к матери. Мы садимся рядом. Вдвоем. И больше никого. И говорим. Вернее, говорит она. Я молчу и думаю о чем-то своем.
Так проходит час или два. Час или два — никогда не больше. Потому что мне некогда. Воспользовавшись какой-то паузой, я говорю:
— Ну, я пойду?
Фраза звучит вопросительно, просительно: «Отпусти, а?».
— Посидел бы еще, — говорит мать. Но я уже поднимаюсь. Тогда она — Вот так всегда: на минутку, на минутку. С тобой два слова не успеешь сказать.
— Побойся бога, — говорю я, — какая минутка — я два часа сидел!
Время у нас течет по-разному — старость.
Я вспоминаю.
Время от времени мы приходим к тестю. Бывшему контрразведчику. Бывшему подполковнику. Вообще, бывшему.
Мы садимся за стол, и он начинает рассказывать о бывшем. У него хорошая память: одна история цепляется за другую, и обе выбивают третью. Так может продолжаться без конца.
Он настоящий мужчина: когда мы прерываем его и поднимаемся, он принимает это молча, с достоинством. Но в глазах его — сожаление.
…И все же в чем-то она права.
Мы часто собираемся вместе, ходим в гости друг к другу. Мы — это остатки, обломки компании пятидесятых годов, той компании, которая собиралась каждый день, спорила до хрипоты, до утра, слушала сама себя, перебивала сама себя, соглашалась, возражала, острила, обвиняла, выслушивала обвинения, выясняла отношения, обижалась, ссорилась, мирилась, говорила, говорила, говорила и все не могла наговориться, захлебываясь этим ежедневным, бесконечным общением.
Теперь мы влечемся друг к другу уже не страстью, а какой-то неизбежностью. Регулярно и безвыходно. И, сообщив новости о детях и внуках, с трудом находим темы для разговора.
Мы вежливые и интеллигентные люди: прощаясь, мы говорим «Так, когда мы к вам или вы к нам?», но не имели бы ничего против, если бы ни они к нам, ни мы к ним, во всяком случае, не так часто — вот опять пропустили фильм по телевизору.
Назавтра мы приходим к ним. С раздражением и надеждой.
Что нас раздражает? На что мы надеемся? И вообще, нужно ли нам общение? Теперь уже не им — старикам, а нам — старикам.
Молодость — это время, когда ты делаешь себя. Делаешь себя и узнаешь себя. В деле. Но своего дела у тебя нет. Как правило, нет. А если и есть, то оно побочно: главное — создание личности.
Чтобы сделать что-то из чего-то, нужно поставить его в отношение с чем-то: металл — с молотком, дерево — с ножом.
Чтобы выявить свойства чего-то, узнать, что ему присуще, а что -нет, нужно поставить его в отношение с чем-то, ибо свойство проявляется не иначе, как в отношении.
Общение и есть общедоступная, неспецифическая форма дела, есть отношение, при котором человек подвергается обработке человеком, проявляя при этом определенные свойства личности.
Отношение — это диалог, это взаимодействие: гвоздя с молотком, человека с человеком. И мы вступаем в этот диалог, и спорим до хрипоты, соглашаемся, возражаем, обвиняем, выслушиваем обвинения — выясняем отношения, выясняем себя, делаем себя. И ухо наше открыто: мы прислушиваемся к другим, потому что впитываем информацию, из которой усердно, как паук паутину, ткем свою личность, мы прислушиваемся к себе, потому что узнаем себя.
И вот наступает момент, когда дело сделано: ты нашел свое дело, ты сделал свою личность. Время собирать камни кончилось.
И кончилось время диалога, Время Великого, Нескончаемого Диалога.
Когда ты становился (еще не зная, кем станешь), тебе нужна была информация, любая информация — Информация На Всякий Случай.
Но вот ты стал — из множества вероятных своих форм реализовал одну. И тебе стала нужна только эта информация — информация, касающаяся твоих, определившихся, жизненных интересов. Всего остального ты уже не слышишь. Наступает частичная глухота.
И люди — любые, — которые были вокруг тебя и обеспечивали Великий диалог, уходят. Потому что наступило Время Отбора: ты стал личностью и чем более личностью, тем менее всеядным, ибо личность и определяется своей точкой зрения, своими взглядами на жизнь, своими убеждениями. И чем они определенней, тем с большей последовательностью отторгают чужеродное, ибо возникновение своего неразрывно с появлением чужого — таково диалектическое единство этих понятий.
И потому тебе уже не нужны люди вообще, как раньше, — тебе нужны твои люди.
Так сужается круг твоего общения, точнее, если не прибегать к фразеологическому стереотипу, прямоугольник твоего общения, где одна сторона — количество интересов, другая — количество людей. И обе уменьшаются, говоря канцелярским языком, «по собственному желанию».
«По собственному желанию». Просеивая то, что тебе нужно, и тех, кто тебе нужен, ты еще не знаешь, что необходимость превратится в неизбежность, и что сам ты станешь жертвой этой необходимости.
Тот, другой, тоже отбирает. Так же, как и ты. И далеко не всегда — тебя. И совсем редко, невероятно редко — твои интересы: он тоже стал личностью, а значит — у него свои интересы, свое дело.
И если (в силу привычки или в силу других, каких угодно, причин) вы все же остаетесь рядом, общение превращается в монолог: он не слышит тебя, ты — его, все остальное, придающее вашему общению вид беседы, — мучительный поиск темы, изнуряющая вежливость с примесью альтруизма, пропорциональной уровню вашей интеллигентности и обязательствам сложившихся отношений. И тогда ты или он — какая разница — мы думаем с раздражением: вот опять пропустили фильм по телевизору.
Но влечемся еще в компанию с надеждой. Не на общение, как раньше нет! На то, что нас выслушают.
Нет, необходимость общения не уменьшилась: просто необходимость диалога сменилась такой же энергетически страстной необходимостью монолога, необходимость накопить — необходимостью передать накопленное, время собирать камни — временем разбрасывать камни.
Но что делать, если все твои ровесники, все спутники твоей молодости в одночасье хотят только разбрасывать свои камни, но не собирать твои?
И тогда ты становишься одним из тех стариков (тех самых, ты помнишь?), которые когда-то с жадным блеском в глазах оборачивались на твой приход или ловили тебя на улице и начинали свой бесконечный монолог. Не потому хватаясь за тебя, что видели в тебе личность (а ты ведь немножко гордился этим — своей выделенностью ими), а потому, что не видели в тебе ее, а только Время Собирания Камней, видели и алчно надеялись, что тебе-то понадобятся их камни.
И эти камни их были, действительно, необходимы тебе и бесценны для тебя (как часто ты потом будешь жалеть, что не собирал их!). Но ты был Человеком Диалога, а они — Людьми Монолога.
Как странно устроена жизнь: ты не способен взять у тех, кто может дать, а те, у кого ты готов брать, бедны так же, как и ты.
Как странно устроена жизнь. И как справедливо: ибо время сменяет время и палача превращает в жертву. И теперь он, кто-то, прерывает тебя и поднимается, а ты, настоящий мужчина, принимаешь это молча и с достоинством. Но в глазах твоих не сожаление, нет, мольба. Потому что единственное, что тебе нужно: чтобы тебя выслушали.
Но дверь захлопывается, а ты стоишь и думаешь: «Господи, что ж это они? 3а что?!». И продолжаешь свой монолог.
Похожие:
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
ШТРИХИ К ПОРТРЕТАМ. УЧИТЕСЬ У КЛАССИКОВ – Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова. – Инициалы? Я удивился... [...]
Стихотворения / 1980-1989Кто сажал, а кто сидел –
Все изрядно поседели.
Встретились среди недели,
Посреди житейских дел.
Стоя так, к плечу плечом,
Медленно тянули пиво,
К стойке жались сиротливо,
Говорили ни о чем.
Жизнь не так уж и горька,
И глядишь: прожил неплохо –
От открытия эпохи
До закрытия ларька.
16.01.88
Похожие:
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ А у вдовы, молодой и бедовой, Ночью кончается месяц медовый....
СТАРИК И время крышу прохудило. И свод небесный печь прожгла. И...
РУССКАЯ ИСТОРИЯ Петр был смертен И дворовая девка Палажка. Оба враз заболели....
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,... [...]
Стихотворения / 1960-1969(вольный перевод из О. Дриза)
Он приходит на рынок в долгие будничные дни,
Покупает зеленый шарик на бечевке длинной,
И кажется человеку: в высоком небе над ним
Колышется на веревочке зеленая долина.
А потом он приходит к внуку своему – Бабьему яру
И стоит над ним молча, долго стоит и молчит.
И выпускает из рук маленький зеленый шарик.
И шарик летит над яром, над могилами шарик летит.
И тогда он возвращается за новым воздушным шаром –
За красным,
за желтым,
за синим –
старый согбенный еврей.
И приносит на тонких веревочках
внуку своему – Бабьему яру
То лес,
то веселую радугу,
то розовых снегирей.
24.08.62
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
ЧЕЛОВЕК Человек услышит. Но откроет не сразу (Почему-то покажется, что снова...
ТОТ, КТО ОСТАЕТСЯ СОЛДАТОМ Еще несколько минут он чертил карандашом по бумаге. Линии ложились...
У ИСТОКОВ (цикл стихов) ВСТРЕЧА Он был сыт. Голод сбежал, как старый вонючий шакал.... [...]
Стихотворения / 1990-1999Было, не было – забыла.
Просто шла сквозь бурелом.
Просто видела затылок
Там, над письменным столом.
Август обдавал теплом.
Низко так жужжали пчелы.
Замедляя шаг тяжелый,
Просто шла сквозь бурелом.
Просто шла. И жадным ртом
Воздух осени ловила…
А любила, не любила –
Это… это все потом…
Что «потом», она забыла.
4.10.91
Похожие:
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
СМЕРТЬ ПОЛКОВНИКА Вот и все – полковник умирал. Если б нет, то...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... [...]
Публицистика
«Гораздо больше для нас значили поэтические сходки на ленинградских кухнях, где все дышало поэзией, где между собой мы выясняли, кто же лучший, кто находится на поэтической вершине, а кто — только на подступах. Уже в ту пору были среди нас некоронованные короли… Таким, к примеру, в 60-70 годы в Ленинграде был Глеб Горбовский.» Евгений Рейн «Литературная газета», N 27, 93 г.
Со многими писателями знаком, как говаривал Хлестаков. Но бочком, бочком. Я с ними знаком, а они со мной — нет.
Потому что в 54-ом, прожив год в Северном Казахстане с ссыльными «троцкистами», ушел во внутреннюю эмиграцию, навсегда отказавшись даже от попытки публиковаться при этой власти.
Когда это было? В 66-ом? В 67-ом? Не помню. У меня еще в школе с хронологией было плохо: историю помнил, а хронологию — никак. Вот и сейчас — историю помню. Лучше, наверное, как Рейн: «в 60- 70 годы в Ленинграде». Не мелочиться. Тогда появляется размах, широта, само дыхание Истории. Это теперь. А тогда это было просто маленькой историей. В совсем другом смысле слова. Для меня. А для ее участников… Я был зрителем. Хотя, вроде бы, и участником. Но попавшим на подмостки истории совершенно случайно.
Собрался я как-то в Ленинград. По делу — работу по теории стиха вез. Через Москву. Вот московский приятель мне и говорит:
— Зайдите, — говорит, — к Иосифу. Я ему о вас много рассказывал. Он хотел познакомиться.
Иосиф тогда еще не был Бродским — просто младший современник, тоже стихи писал, хотя и хорошие. Но длинные. Про которые Сашка Аронов, выйдя на лестничную площадку после чтения этих самых стихов на квартире у этого самого моего приятеля, сказал коротко и емко: «Волны дерьма» — московские поэты всегда относились к ленинградцам, как собаки к кошкам. Те отвечали взаимностью, но все же наезжали в Москву — за лаврами — что ни говори, столица — для нее и Ленинград — провинция.
Мне, в отличие от моей московской компании, тогдашние стихи Бродского нравились (чего нельзя сказать о последующих). Отчего бы и не познакомиться…
Ленинград. Литейная,24. Звоню.
Открывает хозяин в какой-то живописной художнической кофте. Грассируя, говорит:
— Пгошу.
Прохожу. В комнате еще двое. Представляюсь:
— Я….
Бродский смотрит как в афишу коза — ясно: моя фамилия ничего ему не говорит, хотя, вроде бы, по словам моего приятеля…
— Вам привет от …, — называю имя своего приятеля, пытаясь реанимировать память хозяина.
— Пгостите, — грассируя, говорит хозяин, — не имею чести знать.
Да что ж это такое?! Выходит, Борька все врал: не наезжал Бродский к нему, не жил и стихов у него не читал. Не знакомы! А я-то, я-то в каком положении? За кого он меня принимает? За поклонника его таланта? За просителя: позвольте, метр, я вам стишки почитаю? Да какого черта я вообще согласился пойти к нему — это он со мной хотел познакомиться, а не я с ним. А и он со мной не хотел — все Борька наврал. Стыдоба! Теперь как: «Прошу прощения, ошибочка вышла – обознался»?
— Прошу прощения».
И бочком, бочком — к двери.
— Иосиф, — вдруг говорит один из гостей. — Ты что, Борьку не помнишь? Мы ж у него…
— Не знаю, — жестко перебивает хозяин.
— Подождите, — говорит мне гость, как бы протягивая руку помощи, — я с вами.
Мы выходим.
— Генрих. Сапгир, — говорит он. — Да знает он Борьку. Не знаю, какая муха его укусила. Знаете что, я наладился к Глебу. Поехали со мной, а?
— Да ну его,- говорю я. — Я и этим сыт по горло.
И все же затащил он меня к Глебу.
Глеб Горбовский. В то время самый признанный из ленинградских поэтов. Кумир! У кумира два молодых поклонника, не считая, собаки. Когда мы приходим, он посылает одного за водкой — в бутылке на столе уже всего — ничего. Церемония знакомства, принятая у поэтов: читаем друг другу стихи. Стихи, как визитная карточка. Я, потом — он. Пока читаю я, опорожняется принесенная бутылка. Поклонник посылается за следующей. Но Глеб уже готов. Чтение все более походит на рыдание. Вдруг бешено обводит всех глазами и раздельно говорит:
— За-стре-люсь. Вот возьму и застрелюсь. Или вас всех. И засыпает.
Мы уходим.
Теперь я, в свою очередь, тащу Генриха к своему приятелю — художнику. Там тоже чего-то пьем.
Генрих говорит:
— Завтра я читаю стихи у Рейна. Приходите.
Я вспоминаю, что Борька просил меня зайти и к Рейну: «Я ему уже звонил, что вы приедете. Он тоже хотел познакомиться». Воспоминание вызывает отрыжку — благодарю покорно, с меня хватит.
— Спасибо, — говорит мой приятель, — придем. А когда?
— Часиков в шесть.
-Только Рейну обо мне — ни слова, — говорю я. Так, на всякий случай.
В начале седьмого мы звоним в дверях. Открывает хозяин.
— Нас Генрих пригласил.
— Генриха еще нету, — говорит хозяин. — Так что вы погуляйте, мальчики. — И тут же — какой-то паре, поднимающейся по лестнице:
— Проходите, ребята, проходите!
Мы уходим «погулять» — «но швейцар не пустил, скудной лепты не взял».
Мой приятель вне себя:
— «Мальчики»… Морду б ему набить! Поехали отсюда — на хрена они нам — поэты, мать их!
— Мишенька, — говорю я ласково, — вот теперь-то я точно пойду. Обещаю: весело будет.
Честно говоря, что я имел в виду, не знаю — какое-то чревовещание. Но уж очень хотелось сатисфакции.
«Погуляв», поднимаемся по лестнице. Звоним. Теперь открывает Генрих.
— Ни слова, — напоминаю я.
Мы проходим по коридору и оказываемся в большой, типично ленинградской комнате. Слева, сразу у двери, — тахта. Мой приятель проходит куда-то вглубь. Я скромно сажусь на краешек тахты. Осматриваюсь.
Комната полна народу, стол — уже пустыми и еще нет бутылками. Треп и дым. У окна напротив двери, прислоненный к подоконнику, еще один стол — письменный. Слева от него сидит некто с породистым лицом Алексея Толстого.
Треп и дым. Обещанное чтение все откладывается — видно, кого-то ждут.
Звонок. Хозяин исчезает в коридоре. Потом появляется в дверях и торжественно провозглашает:
— Глеб Горбовский!
Два молодых телохранителя почтительно вносят обвисающее тело.
— Эй, малый, — обращается ко мне хозяин, — пересядь, освободи место поэту!
«Малый» (которому, кстати, за тридцать), ровесник Рейна, уже побывавший в шкуре «мальчика», покорно встает с тахты и пересаживается на стоящую напротив, у двери старую швейную машинку «Зингер» в деревянном чехле, становясь еще меньше ростом, особенно на фоне длинноногой девицы, восседающей рядом на стуле.
Телохранители бережно укладывают на тахту поэта.
Теперь все на месте — можно и начинать.
Пока хозяин ведет какие-то переговоры с гостем, я решаю выяснить, кто есть кто, и снизу вверх спрашиваю у девицы, показывая на Алексея Толстого:
— Прошу, прощения, это кто?
Девица обнаруживает меня глазами:
— Поэт.
— А это? — показываю я на другого.
Девица смотрит на меня, как солдат на вошь:
— Поэт.
— Это что же, — удивляюсь я, — все поэты? Сами пишут?
Это уже явный перебор. Но девица не слышит перебора.
Не знаю, собиралась ли она ответить. Потому что в это время хозяин возвещает:
— Начинаем!
И пока Генрих идет к своему лобному месту — столу у окна, добавляет, глядя на меня:
— Эй, малый, кончай флиртовать с девицей — послушай стихи, тебе это будет полезно!
Что это он на меня взъелся? — думаю я и покорно умолкаю.
— Псалмы, — объявляет Генрих. — Псалом первый.
— Читай седьмой, — вдруг говорит с кушетки чуть оклемавшийся Глеб.
— Прочту, — говорит Генрих. — Потом. Псалом первый, — повторяет он.
— Читай седьмой! — повышает голос Глеб.
— Позволь уж мне решать, — говорит напряженно Генрих.
— Читай седьмой. А то — полова, — настаивает Глеб.
— Глебушка, — говорит хозяин, — пусть читает что хочет.
— А я говорю: седьмой! — пьяно упирается Глеб.
— Ну, прочти седьмой, Генрих, — упрашивает хозяин. — Что тебе стоит?
— Да не буду я вообще ничего читать, — обижается Генрих и выходит в коридор.
Хозяин выходит за ним, все еще пытаясь как-то починить сломанный вечер. Слышно, как он уговаривает гостя уступить. Разговор удаляется от двери и переходит на кухню. Туда же, к месту события постепенно подтягиваются и другие гости. Глеб опять не подает признаков жизни.
Неожиданно для самого себя я поднимаюсь с машинки «Зингер», изрядно надавившей мне кобчик своей ручкой, пересекаю комнату и сажусь на письменный стол.
— Если бы у меня были такие стихи, — громко говорит Алексей Толстой сидящей рядом женщине, — я бы читал их в сортире.
Я вдруг ощущаю: вот оно! Спрыгиваю со стола и говорю прямо в это породистое лицо:
— Если бы я так понимал стихи, как вы, я бы не выходил из сортира.
Я не знаю ни его, ни того, как он понимает стихи — меня просто несет мое унижение.
Алексей Толстой багровеет прямо на глазах… и взрывается:
— Ты говно! Кто ты такой!? Я второй после Красовицкого! А ты кто? Ты говно!
Кто такой Красовицкий, я понятия не имею. Потом, через много лет, по-моему, в чьих-то воспоминаниях, снова наткнулся на это имя и какие-то строчки из него, вполне стандартные.
— Извините, — подчеркнуто вежливо, даже как-то униженно оправдываюсь я, — прошу прощения, я приезжий, я не знал, что вы второй после Красовицкого. Я думал, вы просто говно, а вы, оказывается второй… Прошу прощения.
— Ты слышала! — взревывает Толстой, обращаясь к женщине рядом. — Да кто ты такой?
Я спокойно выхожу в коридор покурить. Сопровождаемый ревом:
— Кто ты такой? Ты смотри, какое говно! Говно! — Толстого явно зациклило — мавр сделал свое дело.
Через несколько минут Толстой выходит за мной.
— Вы кто? — спрашивает он уже миролюбиво и на «вы». — Я же вижу, что вы совсем не тот, за кого себя выдаете.
— То, — говорю я, — то. Вы правильно определили: я — говно. Вот плаваю, как говно по воде, течением и прибило сюда.
— Нет, серьезно: кто вы?
— А серьезно? Я понимаю, что вас беспокоит: у вас здесь все по местам расставлены и вдруг… Вдруг я второй после Красовицкого. Тогда все переставлять придется. Не беспокойтесь — не придется — я вообще не по этой части — я математик. Все в порядке.
— Ладно, — говорит он, — прошу прощения. А все же…
— Да не скажет вам ничего моя фамилия, — говорю я. — Но, если хотите, одно условие: я говорю вам фамилию — и вы уходите. Мне очень хочется еще побыть говном без фамилии.
— Согласен, — говорит он.
Моя фамилия, естественно, ничего ему не сказала. Но, верный слову, он тут же вызвал женщину, сидевшую рядом:
— Мы уходим, — сказал он. — Запишите мой телефон — я бы очень хотел с вами встретиться…
Мы так и не встретились — тогда на меня навалились дела, а потом он уехал в Париж. Профессор Сорбонны Леонид Чертков вряд ли когда-нибудь вспомнил об этом эпизоде…
Из кухни доносились голоса – выяснение, «кто есть кто», грозило затянуться на всю ночь.
В комнате оставались четверо: я, не подающий признаков жизни Глеб Горбовский и два его телохранителя.
Вдруг Глеб поднялся:
— А где все?
— На кухне, Глебушка, — сказал один из телохранителей. — Сапгира уговаривают.
— Сапгир — говно, — убежденно сказал Глеб. — Вот я сейчас пойду и всех их обоссу.
Поэт поднялся с тахты и неторопливо стал расстегивать ширинку.
А ведь может, — подумал я, — он ведь даже не второй после Красовицкого, он — Первый.
— Глеб, — сказал я миролюбиво, — не стоит, пусть поговорят.
И тут оба телохранителя обернулись ко мне:
— Ты кто такой, чтобы на Глеба права качать?!
Господи, ну надо же…
— Да никто я. И права качать не собираюсь. Просто…
— Да кто ты такой?! — еще больше распалились они.
Стало ясно: сейчас, как по команде «фас», будут бить и бить больно.
Но вместо «фас» прозвучало совсем другое:
— Да кто вы такие, чтобы с поэтом так разговаривать? — сказал вдруг Глеб. — Вы сосунки! А мы с ним из одной стаи. Одногодки. Мы вчера из одной бутылки…
Вспомнил, — благодарно подумал я. — А ведь мог бы и не вспомнить…
В общем, вечер удался на славу.
Когда расходились, и без того не малого роста Рейн встал почему-то на табурет и, глядя на меня, именно на меня, почему-то на меня, за что-то на меня, опять скромно оседлавшего швейную машинку «Зингер» — знай, малый, свое место, торжественно сказал:
— К сведению некоторых первоприсутствующих: сегодня здесь было три члена Союза писателей и один большой Поэт.
На следующий день я позвонил в знакомую дверь. Хозяин открыл и уперся в меня взглядом: «Откуда, мол, и что это за географические новости?».
Я назвал фамилию.
— Входите, входите — сказал он. — Что ж это вы вчера не сказались?
А потом он читал свои стихи, ровные и правильные — похожие на отлично выполненное упражнение. «Профессионал! — думал я. — Наверное, второй после Красовицкого».
Из неопубликованной книги «О поэтах и поэзии»
Примечание. Только лет через сорок, уже здесь, в Германии, прочел в интернете стихи Красовицкого и Черткова. Перед последним (которого поставил бы первым) повинился бы, да не успел. Кстати, там же прочел биографические данные: о профессорстве в Сорбонне — ни слова. Возможно, я ошибся. Написал по слухам.
Похожие:
МАТРЕШКА Подарили человеку подарок – Расписную такую матрешку. Простовата матрешка немножко,...
Я ЕДУ В АМЕРИКУ ЖДУ ЗВОНКА Перестройка. Чиновники стали любезными. Партийные работники –...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]
Стихотворения / 1970-1979Ой умер человек, умер!
Жить бы ему век.
Хороший человек был, умный,
Добрый был человек.
Руки лежат сбоку.
Повязана платком щека.
Оставил человек собаку.
Лохматую. Щенка.
Ой умер человек, жалко –
Жить среди людей не смог …
А щенка сволокли на свалку –
Игрушечный был щенок.
Неказистый такой, ушастый,
Тряпичный такой он был.
И любил его старик ужасно.
…А больше никого не любил.
27.07.70
Похожие:
СТОРОЖ На окраине, о поздней поре, На скупом и неприютном дворе,...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
КРОКОДИЛ Человек приходил в кабинет, И ему говорили: «Нет». И...
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Мелодия поднимается вверх
И, помедлив, падает вниз.
Кирпичный карниз.
Девятнадцатый век.
Здесь живет органист.
Он сам себе стирает носки
И сам себе варит суп.
И еще: он сушит себе мозги.
Он одинок.
Он глуп.
И то, что он дожил до седин, –
Так это просто слова.
Он не может сложить один и один,
Чтоб получилось два.
Голова у него блестит, как шар,
И тянет его вверх –
Туда, куда ушел не спеша
Изысканно-легкий, как душа,
Восемнадцатый век.
28.12.89
Похожие:
ПУСТОТА В. Кривулину ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ПИШУЩЕЙ МАШИНКЕ Пустота. Только...
ВЕСТОВОЙ Был приказ отступить. Не дошел он до роты. Вестовой не...
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
МОЯ МОЛИТВА Господи, если ты есть, милуя или карая, Высмотри меня там,... [...]
Стихотворения / 1990-1999Человек схватил кусок,
Переулок пересек,
На бегу жуя.
Задохнулся у столба.
Глянул: а за ним – толпа.
В той толпе и я.
Снег летит наискосок.
Боже, что мне тот кусок?!
Господи, избавь!
Желтым светится фонарь.
Дело к ночи, и как встарь,
Время для забав.
А потом он там лежал,
В кулаке кусок зажав,
Кончив путь земной…
Я-то, я-то тут при чем?
Кто-то дышит мне в плечо.
И толпа за мной.
12.02.90
Похожие:
БЕССМЫСЛЕННЫЕ ПОЕЗДА Человек ждет поезда. Сутки. Вторые. Третьи. Поезда всё нету –...
СТАРЫЙ ДОМ Разваливался старый дом: Сырой подвал подгрызли мыши, Ржа источила жесть...
ТИХИЙ, ДЛИННЫЙ ДЕНЬ У порога пес лежал. У порога кот сидел. Кто-то длинный...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто... [...]
ПублицистикаВ последнее время все более в моду входит мысль, что панацея от всех наших бед — в религии. Это проповедуют не только Солженицын и Ко. К этому все больше склоняется вчерашний убежденный атеист — интеллигент. Вместе с Вольтером он склонен полагать, что бога стоит выдумать. Богоискательство стало поветрием, таким же, как аханье перед рублевскими ликами, собирание икон, культурный отдых у монастырских стен. Но речь не об этом — не о моде и модниках, которые сегодня бегут за стариной, а завтра побегут за модерном, а то и умудряются сочетать все это разом. Не о них речь. Речь о тех, кто в поисках своих действительно обращается (или готов обратиться) к богу.
Мы лежали на берегу потока, начало которому давало озеро, перегороженное плотиной. Над нами на холме возвышался Ферапонтов монастырь с фресками Дионисия, совсем не величественный, как его старший брат Кирилловский, а даже какой-то домашний монастырь, но от этого не менее впечатляющий (а по мне — даже более). И фрески, которые я видел впервые, тоже отличались от рублевских тем, что били в них не лики, но лица, да и те, видно, мало интересовали художника. А интересовали его, наоборот, быт и объемы, телесные и осязаемые. Наверное, потому случайно обнажившийся кирпич на одной из фресок (над самым входом) не выпирал из общей картины, а казался ее естественной частью, как будто и его нарисовал Дионисий.
Слушай, — сказал мой друг — художник, — как ты думаешь, бог есть?
Для меня в этот момент не было ничего, кроме монастыря, неба шума воды, равномерного и потому покойного, запаха свежескошенного сена — уже сена, но еще травы. И еще — фресок Дионисия, стоявших перед глазами. Думать не хотелось ни о чем. Даже о боге.
— А кто его знает, — не поворачивая головы, сказал я.
— Но ты-то сам как думаешь?
Это было как муха. Если не отогнать…
— А тебе зачем это? Для интеллектуального разговора? Ну, скажу: да — что-нибудь изменится в твоем поведении? Схоластика все это, чесотка интеллектуальная, — все больше раздражался я. Но муха продолжала свое черное дело.
— А мне вот нужен бог, — как-то по-детски искренне сказал мой друг.
— Это когда ж он тебе понадобился? После монастыря, что ли? — все злился я.
— Давно, — совсем не замечая моей злости, сказал он. — Помню, маленьким еще был. Нарисовал себе в спичечной коробочке бога и все открывал ее, когда никто не видел, и смотрел. А сказать боялся или спросить — мои-то неверующими были. Оба.
От этого спичечного коробка злость моя испарилась, как не бывало ее. Теперь я повернулся к нему и даже приподнялся на локте.
— Тебе-то какой бог нужен?
— Что значит — «какой»?
— А потому что, я думаю, у каждого какой-то свой бог. В этом отношении, как, впрочем, и во многих других, древние были ближе к истине — у них было много богов. Но то были боги социальные, разбитые по ведомствам — у каждого свой департамент. А я о личных разных. Я убежден, как к любому понятию, к Богу приходят от чего-то конкретного, от какой-то конкретной необходимости. Потому для каждого у него своя ипостась, и бог одного не похож на бога другого — просто словом одним называем, а за словом — разное. Вот, например, от горя идет человек к богу. Тогда его бог – Бог — утешение, Бог — утоли моя печали. А другой смерти боится. Для него бог — Бог-жизнь потусторонняя, Бог-бессмертие. Третий всю жизнь надеется найти миллион. Для него бог — Бог — Счастливый случай, Бог — Надежда. А тебе зачем?
— Для меня, как для Толстого – Бог — Нравственносгь. Я думаю, что вера создает нравственность.
«Господи, дай же ты каждому, чего у него нет», — вспомнил я слова Окуджавы. И еще я вспомнил отца Сергия. «Так вот для чего тебе бог!» Да нет, мой друг не был безнравственным человеком. Скорее, наоборот. Именно поэтому и мучился. Ибо была у него ахиллесова пята. И этой пятой была женщина. Не какая-нибудь конкретная, а женщина вообще с ее плотью, к которой друг мой был неравнодушен. Это его корчило, заставляло мучиться, но… соблазн был слишком велик.
— Нравственность, говоришь? Как будто бог мешал кому-нибудь грешить. Верили — и убивали. Верили — и грабили. Верили — и насиловали. А потом шли в церковь и грехи свои тяжкие замаливали.
— Да, но ты ведь сам говорил, что нравственность не столько в том, чтобы не грешить, сколько в нравственном осуждении греха, в признании его грехом, виною. Говорил или нет?
— Говорил. И это правда. Но только зачем тебе для этого бог? Достаточно и совести.
— А разве тебе никогда не нужен был бог?
— Нет, никогда. Просто не находил я ему дела в себе. Понимаешь? Вот ты говоришь: нравственность. Ты, вроде бы, с богом. А я — без. Давай-ка померяемся нравственностью. А?
Прием был запрещенный — удар под дых: я-то знал, что стоит за этим его богоискательством, а он, скорее всего, и сам не понимал этого, ну, а что я слышу и вижу за этим — этого он и представить не мог. В глазах у него (или мне так показалось) даже появилось что-то вороватое и… виноватое.
— Ну, мало ли что… А, кроме того, не верю я тебе, что нет его у тебя внутри — просто, может быть, ты себе его не называешь? Где-то я читал, что евреи считали зримый образ бога — грехом. Может, что-то в этом роде?
Так думает и другой мой друг. Тот ищет бога в парапсихологии и разных индуистских учениях. Он любит меня. Он уважает меня. И потому (себе в утешение) утверждает, что согласно этим учениям поэты носят Это в себе, и они даже ближе к Этому, не разумом, но естеством своим. Потому и открывается им то, что не открывается непосвященным.
— Чепуха! — говорю я. — Я действительно не нуждаюсь в боге. А нравственность свою я выдумал сам.
— Ты уверен, что сам?
— Уверен. Потому что знаю, помню, понимаю механизм — откуда она взялась. Наверное, прав Гришка — поэты ближе к богу. Только он не понимает, что стоит за этим, а я — понимаю. Почему я — поэт? Причин много. Но одна из самых существенных-то, что я остро или обостренно воспринимаю человеческую боль вообще. Что в поэте важно? Умение сопереживать, ставить себя на чужое место и ощущать или возбуждать в себе при этом ощущение того, на чье место ты становишься. Здесь есть что-то от артистичности, но только не по Станиславскому, а искренней. А, может быть, и не всегда искренней. Но в любом случае, поэт должен если не чувствовать, то хотя бы уметь чувствовать другого (я имею в виду не только поэта, конечно, но и любого писателя, но истинного). Ведь Толстой не смог бы быть Толстым, не влезая в шкуру Каренина и Анны одновременно или попеременно. И это не игра. Рано или поздно это становится свойством твоей личности. А от этого уже один шаг к нравственности. Ведь каждый раз, ставя себя на место другого, переживая его боль, ты ощущаешь ее как свою. Именно отсюда и родился тот нравственный принцип — один, — который я понял и принял к руководству давно: не делай другому ничего, что было бы больно тебе. Но разве не он лежит в основе всей евангелической морали — всех этих «не убий», «не возлюби…»…?
А теперь скажи, зачем мне бог? Необходимость бога для нравственности — то же, что и необходимость закона. Человеческие отношения регулируются двумя вещами: совестью, то есть твоим внутренним мерилом, или, когда его нет или на него нельзя надеяться — законом. Но необходимость закона диктуется именно внутренней безнравственностью, ненадежностью: если ты сам не можешь быть себе судом, то нужен суд над тобою. Боязнь его, как представляется, будет удерживать тебя от безнравственных поступков. Да, кого-то, может, и удержит. Но в целом это иллюзия. Ибо всегда можно надеяться, что закон не увидит, что тебе удастся обойти его, что не поймаешься, а если и поймаешься, может, от кары удастся отвертеться, представив дело не совсем так, как оно было, а может, просто смилостивиться. Недаром, Господь -милостивый. Недаром, каждый раз, согрешив, каешься — на милостивость эту рассчитываешь.
Другое дело — твои, личные нравственные принципы, тобою свободно избранные, никем извне не навязанные. Им-то (себе) солгать труднее и представить дело иначе, чем было, труднее — сам ведь знаешь, как было и что было. Я вот знаю, что не предам. Не потому, что герой. Не потому, что не считаю это рациональным. А потому, что в отличие от Иуды заранее знаю — повешусь, не смогу с этим жить. Вот и вся мораль.
А Бог… Бог нужен, наверное, слабым, от слабости, от невозможности на себя, в себе опереться. Тогда-то, от этого-то и выдумываешь суд «над», потому что суд в себе — это тяжесть, которая тебе не под силу.
…Мы лежали на берегу потока и молчали. Не знаю, о чем он. Я — о нем, о жене его …и о себе — о том, чего бы я себе не простил. А над нами возвышался Ферапонтов монастырь. Но это не был Бог. Это было просто здорово!
Писано в начале семидесятых
Похожие:
ДИАЛОГ И МОНОЛОГ — Знаешь, я замечаю, что мне все меньше и меньше...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь...
СПРАВОНАЛЕВАЯ СТРАНА …И вот я в Израиле. Ничего не изменилось – просто...
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не... [...]
Стихотворения / 1950-1959На кухне, между умывальником и плитой,
Висело старое зеркало.
Оно никого не могло наделить красотой,
Но и никого не коверкало.
И из тысяч мух
редкая муха
На нем не оставляла след свой…
………………………………………………………
Это зеркало с трещиной от подбородка к уху
Было частью девочкиного детства.
По утрам, когда дом затихал от беготни
И дверь захлопывалась тяжело,
Она становилась на цыпочки перед ним
И долго вглядывалась в помутневшее стекло.
Солнечные зайцы бегали по стене.
Кот, ленивый, на окне улегся опять.
Только здесь, в мутно-грязной глубине
Ничего невозможно было понять.
Но зато появлялась принцесса в потемках
И шептала,
чуть-чуть покосившись на дверь:
– Кто назвал тебя, девочка, гадким утенком?
Не верь!
…Однажды в дом привезли новое.
Огромное! Взрослые ходили и ликовали.
Его торжественно водрузили в столовой.
А старое очутилось в подвале.
И девочку к зеркалу подвели.
И она смотрелась в него незряче…
А они никак понять не могли:
Глупая, почему она плачет?
12.58
Похожие:
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ОДИНОЧЕСТВО Дверь запиралась на ключ, на два оборота – Просто хотелось...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
РАКОВИНА …Когда-то она лежала на берегу, белом от зноя. В мириады... [...]
Стихотворения / 1970-1979Постой, мальчишка!
Чего ты маешься?
И мне как будто не по себе.
Давай, мальчишка,
поменяемся –
На ржавый обруч
велосипед.
Вокруг от зависти
все просто сдохнут.
А нет – в придачу
бери кольцо.
Да никакая я
не чокнутая.
Да я же взрослая,
в конце концов.
А если дома
ругаться станут,
Так вот записка,
что все – сама,
Что поменялись,
что без обмана …
Прости, мальчишка,
за обман.
Они и сами
потом спохватятся.
Пока, дружище.
И счастлив будь …
Ах, обруч катится!
Как обруч катится!
Аж перехватывает грудь.
31.12.71
Похожие:
СМЕРТЬ ЮНКЕРА Суд идет революционный … М.Голодный И тот, чьим именем...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
ПОРЧЕНЫЙ Время было муторное. Голодно было, тяжко. А этот ходил по...
ПРИТЧА О БРАТЬЯХ Двое будут в поле. Один возьмется, а другой оставится. Евангелие... [...]
ЛитературоведениеУрок чтения
Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы удовлетворяемся первым впечатлением, снятым с поверхности, и не хотим вглядеться в глубину, прислушаться к слову: зачем, почему? Особенно когда стих прост – простота, нам представляется, элементарна, неразложима. Именно таким представлялся атом. Пока мы не задали ему вопросы. Иное дело, когда мы сталкиваемся с очевидной сложностью, с явлением, произведением, над которым как бы стоит знак сложности: «вдумайся», ибо непонятность его бросается в глаза. Пастернак, Цветаева. Странный (трудный) ход ассоциаций, неестественный синтаксис, о которые спотыкаешься, перед которыми останавливаешься невольно.
Пушкин не останавливает – просто, легко, понятно. Как будто едешь по укатанной дороге: ничто не встряхивает тебя, дремлешь, убаюканный благозвучием, не осознавая своей дремы. Просто… как жизнь. Пока не задумываешься над ней. Но стоит задуматься …
Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам.
Постойте, почему Олег «вещий», зачем Олег «вещий»? Кудесник с вещим языком – это понятно, ибо «вещий» – прорицающий будущее, ведающий будущее. И, как показало будущее, действительно «ведающий». А Олег при чем? Ведь весь стих о том что «не ведающий». Не правда ли, странно?
Однако раскройте словарь Даля: вещий – не только «кому все ведомо и кто ведает будущее», не только «предсказатель», но и «предусмотрительный, рассудительный». Итак, оба вещие. Но по – разному: одному открыто будущее, другой же «предусмотрительный, рассудительный» (недаром предусмотрительно и рассудительно на другого коня пересел, чтоб смерти не принять). Один вещий – от Бога, другой – как человек, всего лишь, как человек. И это-то определяет трагедию, подчеркивает ее, ибо не просто человек противопоставлен Богу, судьбе, но человек в его высшем качестве. Именно этим незаметным, не осмысляемым словом «вещий», не просто так поставленным – противо-поставленным, и начинается идея ничтожности мудрости человеческой, предусмотрительности человеческой перед судьбой, идея, прочитываемая сразу и навсегда. Настолько сразу, что кажется: единственная.
Единственная? Но вот вы вдруг останавливаетесь перед второй строкой: «Отмстить неразумным хазарам». «Неразумным» понятно: Олег вещий, мудрый, хазары же неразумны и за то обречены.
Обречены? Но ведь и он, Олег, обречен. За что? Они – за неразумность, он… ?
Да вот еще слово: «отмстить». Зачем оно здесь, вместе с обреченными хазарами? Как все это соотносится с идеей? Неужели никак? Ведь Пушкин, гений! А значит – ничего лишнего, ничего, что бы не работало на смысл – таков, пусть пока еще не сформулированный в «Теориях литературы», закон целостности художественного произведения.
Оставим пока эту загадку. Чтобы потом возвратиться к ней …
С дружиной своей в цареградской броне
Князь по полю едет на верном коне.
Ну, здесь-то хоть все ясно: как 5 и 6 строфы, « дружина « и « броня « «работают» на идею полной защищенности и неуязвимости, которая обернется затем бессилием: ни дружина, ни броня не защитят князя от рока, от судьбы (чем неуязвимей герой, тем «чище», убедительней и «всеобщей» доказательство идеи обреченности).
И конь тоже нужен – для сюжета – от коня ведь и погибнет.
Произвольным с точки зрения целостности остается одно – эпитет «верный». К чему бы это? А если просто «на коне»? Ведь все последующее течение событий никак не нуждается в том, чтобы конь был «верным». Достаточно того, чтобы был. Да и идея обреченности от этого не пострадала бы.
Случайный эпитет? «Да нет, – настаивает поэт, – не случайный»: «верный друг», «верный слуга», «товарищ». Мало того, и этим не ограничивается – целую строфу (седьмую) «тратит» на обоснование этого тезиса. Значит, важно, что «верный». Почему, зачем?
Первое, что приходит в голову: чтобы подчеркнуть эту самую «роковость» – коли на то воля божья, и от товарища, от друга погибнешь. (Не так ли в «Эдипе» отец погибает от руки сына? Что может быть противоестественней?! Недаром же рок самой сутью своей противостоит естественному ходу вещей).
Все правильно. И, казалось бы, достаточно. И все же… Не кажется ли вам странным, что Олег сразу же поверил словам кудесника, да так поверил, что тотчас отказался от «верного друга», отправив его в «почетную отставку»? Не кажется ли вам это слишком «предусмотрительным» и «вещим» – «благоразумным»?
Да вот еще: потом мелькнет еще один неясный, «неуместный» эпитет – «благородные кости». Ведь не о костях же, в самом деле, о коне – благородный, как о коне – «верный». И опять: к чему?
Поэтическая структура всегда – «работает» на со-противопоставлении (см. у Лотмана). Значит «благородство» и «верность» должны быть чему-то противопоставлены, как броня – бессилию, как вещесть божья – вещести человеческой. Чему? Не неверности ли и неблагородству Олега, отказавшегося от друга с такой легкостью (недаром же тотчас после прощания с конем – строки:
«Пирует с дружиною вещий Олег
При звоне веселом стакана»).
И не ощущением ли этой вины звучат потом строки: «Презреть бы твое предсказанье»… «Спи, друг одинокий» (опять эпитет!).
Презреть бы… Но не презрел. Победило благоразумие. Победил страх смерти. И, как нередко это бывает, обернулось все это предательством. Потому и появилось в начале то самое – «отмстить».
Нет, не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии. И в этом – нравственная суть «Песни о вещем Олеге».
На материале старого предания ставил поэт вечную проблему человеческого выбора между благоразумием и предательством.
Урок нравственности
Да был ли выбор-то – ведь судьба, рок – предопределенность?
Пусть так, хотя, по сюжету, а не по нашим представлениям о роке, которые обуславливают такое восприятие сюжета, заставляют нас увидеть в нем то, чего нету, по сюжету, повторяю, Олег погибает именно в силу своего выбора – «Презреть бы твое предсказанье, Мой конь и доныне носил бы меня».
И все же пусть так: не было выбора. Но в том ли, в том ли? Не было выбора – умереть или жить, но был выбор – предать или не предать.
И снова – не замеченная нами странность. Не замеченная, пока не задумаемся мы, поверил ли Олег предсказанию. Коня сменил – значит, поверил. Все правильно. Но и наоборот тоже правильно: коня сменил, значит, не поверил, не поверил в неизбежность, в предопределенность – в то, что судьба. Увидел в словах волхва не предсказание, но предупреждение об опасности, не божье слово услышал, но человеческое. И слово это на пользу себе употребил. Ценой предательства. А то, что не вышло – на пользу, так на то есть причина. Но о ней – потом. Коня сменил – только-то. Но за простотой этой пушкинской, той самой, лукавой: «поэзия, прости господи, должна быть глуповатой» такое понимание глубин психологии человеческой, с которой позже, много позже, мы встретимся только у Достоевского.
Нет, не в силах человеческих в предопределенность несчастья поверить. К Бабьему яру шли, тысячи против десятков автоматчиков, а нет, чтобы на автоматы эти кинуться – ведь все равно же смерть. Нет, шли к смерти покорно, покорностью этой надеясь избежать ее. Не так ли и Олег «покорился» воле божьей, судьбе в надежде избежать своей участи, перехитрить судьбу? Ведь совсем по Достоевскому переплелись в этом вера и неверие, Бог и черт, животное и идеальное. И породили преступление.
И вот что еще важно: что преступление-то это, как и у Достоевского, – результат рационализма, «благоразумия».
Нет, чтобы сказать: «Чему быть, того не миновать – на то воля божья». Нет, и иррациональное трансформировал в рациональное – пользу. Не в этом ли сама суть прагматической человеческой психологии? И, не так ли человек саму эту идеальную категорию – рок, неизбежность приспособил для пользы человеческой, практической – оправдания. Ибо достаточно сказать: рок, неизбежность (или проще: обстоятельства), как станет возможным убить, предать и… избежать. Вины своей (в большом и малом, в делах государственных и бытовых – ах, что я мог сделать?!) так избегаем, на Бога и обстоятельства вину свою перекладывая.
И знал ведь, ощущал, как всегда мы знаем и ощущаем – безнравственно. Потому и приказал: «Купайте, кормите отборным зерном, водой ключевою поите». Не только потому, что товарищ, – совесть свою успокаивал: не виноват, мол, и сам того не хочу, да «расстаться настало нам время» (ах, эта ссылка на время, как часто оправдывала она нас в подлой истории нашей!).
Отборным зерном и водой ключевою откупился. От коня. Но не от совести. Она заставила вспомнить. Она, как Раскольникова, потянула князя на место преступления. И ощущение вины стало гробовой змеей, выползшей из черепа (недаром – из черепа!).
Так совершилось и завершилось преступление и наказание Олега, а вместе с ним преступление и наказание человеческого «благоразумия», противостоящего нравственности. Ибо не только «обстоятельства», но и сам рок не может оправдать преступления нравственности. Так в «Царе Эдипе», так в «Песне о вещем Олеге» – извечно и навсегда – так.
Урок вежливости
Так я прочел (через много лет – заново) «Олега»: уже не жертву увидел я в нем, как всегда до этого видел, но преступника.
Итак, новая интерпретация. Как часто о режиссерах, исполнителях, критиках – это – с восклицательным знаком: такие уж мы прогрессисты.
А подумать: да в чем прогресс то, что приветствуем? Вот написал Пушкин или Шекспир нечто. Не для того же просто, чтобы произведение создать, но чтобы сказать нам что-то, чего иначе, на языке понятий, сказать не могли. Чтобы сказать, понимаете? И чтобы мы с вами поняли, что они сказали.
А теперь поставьте себя, каждый, на их место: так ли уж приветственно отнесетесь вы к любой интерпретации, то есть толкованию вашей мысли? А ведь, ручаюсь, и завопить можете: «Да не это я хотел сказать, не это! Да что мне до того, что по-новому мысль выкручивается, ведь именно выкручивается!».
И получается, что дело не в том, нова ли интерпретация, а в том, верно ли она вашу мысль выражает, а то ведь, согласитесь, не прогресс получается, а одна безнравственность, ибо, чужим, великим, именем прикрываясь, свою мысль, пусть даже и весьма прогрессивную (тем часто только, что к своему времени приуроченную, на своего слушателя рассчитанную), «на гора» выдаете, да при этом еще и тем пользуетесь, что закричать: «Да не это я хотел сказать, не это!» некому.
И получается: новое-то новое, да бесчестье и лицемерие, потому что «великий» – кричите, в любви и преданности распинаетесь, а что мысль и чувство его предаете, до того вам и дела нет. В этом ли прогресс – в бесчестьи ли? И в требованиях ли времени (опять!) оправдание?
Нет, как хотите, а элементарное уважение к памяти их (даже если просто люди, не гении) должно заставить задуматься: что он сказал, это ли, что я услышал? Его или себя несу я людям?
Этот вопрос встал передо мной, когда я поставил последнюю точку в предыдущей главе.
Когда же я правильно понимал его: тогда или сейчас? О чем же писал он, кем был его Олег: жертвой или предателем?
Боюсь, что, несмотря на весь предыдущий анализ, жертвой. Так – по эмоции, которая, одна, и противостоит рассуждению.
Одна. Но разве этого мало?
Допустим, Пушкин писал о предательстве. Так мыслил. Так ощущал. Где же следы его эмоции? Нет их. Хотя поэт даже в самом эпическом своем произведении остается лириком. На то и поэт.
Факт предательства есть. Осуждения нет. Напротив, именно в тот момент, когда Олег прощается с конем, то есть, в соответствии с анализом, в момент предательства, я вместе с ним разделяю горестное чувство прощания с другом, прощания не желанного, но необходимостью продиктованного. А что «необходимость» эта – самосохранение, понимаю головой, но не эмоцией. И строку «Вскрикнул внезапно ужаленный князь» – тоже эмоцией – как роковую предначертанность, а не возмездие. И после, вслушайтесь в эту грустно-величественную ноту: «Ковши круговые, запенясь, шипят На тризне плачевной Олега… Бойцы вспоминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они». Да разве возможна такая эмоция, если о предательстве речь?
Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой. Эмоцией – так. Всей структурой стиха – так.
Значит, ошибка в анализе? Думаю, что нет. Боюсь, что эмоция подвела не только меня, но и поэта, Пушкина: он сам не заметил предательства, которое, как гробовая змея в черепе коня, скрывалось в самом материале, или, говоря языком современной науки, в избранной им модели.
Так бывает нередко – ведь в эпическом произведении перед нами предстает не только произведение, то есть некая конструкция, созданная художником для выражения его идеи, но и сама жизнь, из материала которой творится эта конструкция. Потому и восприятие наше может быть двойственным: одно, определяемое конструкцией, другое – материалом. Именно это и обуславливает саму возможность расхождения между интерпретацией и авторской позицией.
(Так, один читатель говорил мне:
– Правильно Толстой Лев ее под паровоз кинул, туда ей и дорога. Ну, чего ей нужно было: муж такой – выше генерала, в доме – что хочешь, а она… (здесь мой собеседник неудобопроизносимое слово употребил).
Не ситуацию романа оценивал он, а некую жизненную ситуацию, извлеченную из романа и как бы независимую от него. И в этом нет неправоты. Будь он писателем, он, быть может, использовал бы ту же ситуацию, но всей структурой романа повернул бы ее по-другому, к своей идее).
И, следовательно, вина интерпретаторов не в самом факте интерпретации (читатель всегда интерпретирует, вносит в текст свое, субъективное), а в том, что, используя произведение как материал для собственных построений, выдают их за построения самого автора. Простительно еще, если это ошибка, если это от неумения прочесть правильно. Преступление, если это позиция (а сплошь и рядом именно это узаконивается), если чужой текст принципиально рассматривается как материал для самовыражения. Тут уж хочется призвать к элементарной этике.
Именно это – элементарная порядочность – заставляет меня, принеся извинения поэту, сказать: то, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но эта та идея, которая есть в материале произведения. Кажется так. А может быть, только кажется?
Урок по предмету,
который, к сожалению,
не изучается
– Странно, – скажешь ты, мой отсутствующий, но воображаемый читатель. – Сначала автор убеждает, что «не просто о роке и судьбе писал Пушкин, но о возмездии». 3атем: «Нет, не о предательстве писал Пушкин, но о роке, не о возмездии, но о бессилии человека перед судьбой». Еще через страницу: «То, что обнаружил анализ, не есть идея произведения, но это та идея, которая есть в материале произведения», то есть вытекающая из материала интерпретация (хотя сам же выступает против интерпретаций!). И тут же, рядом, очередной курбет: оказывается, что автор и сам не знает: интерпретация или все же Пушкин? Но если все это вызывает сомнения у самого автора, зачем было браться за перо?
Ах, мой читатель, кто сказал тебе, что обществу нужны истины и не нужны сомнения? «Не уверен – не обгоняй!» – таково правило уличного движения. На дорогах к истине правила другие.
С пеленок мы приучены получать готовые истины: каждый школьный, каждый институтский учебник – катехизис, свод несомненных и не предполагающих проверки правил. И живем ими. Почти не задумываясь: а истины ли это? Да и к чему задумываться – истины облегчают нам жизнь – свободный выбор – одно из самых трудных для человека дел. Потому наша мечта получить их как можно больше и в как можно более готовом виде. Например, передать решение разных задач машинам.
Мечтают об этом не только «простые люди», но и ученые. С той только разницей, что за собой они оставляют «чистую эвристику» (просто потому, что она не под силу машинам, а то бы и ту отдали). И при этом не задумываются эти самые ученые, что при этом и самой эвристики не останется. Потому что она рождается на пути к решению тех самых задач, которые они отдадут машинам. На том самом пути, который рождает и сомнения. Машины за нас сомневаться не будут. Они будут идти к цели (поставленной перед ними) прямо, без отклонений, «по кратчайшему расстоянию между двумя точками». Решая, сколько будет дважды два, они получат ответ, не задумавшись о том, что то же самое можно было получить сложением или возведением в степень, или о том, что, странно: одиножды один подчиняется другому закону, с чего бы это, или уж совсем черт знает о чем: что, мол, что это такое – «жды», откуда это в языке? И мы уже не задумаемся над всем этим по пути, потому что пути-то и не будет. И это станет началом нашего творческого бесплодия, ибо утратим мы на этом все ассоциации, которые могли бы возникнуть, и мысли, которые могли бы родиться.
Готовые истины, добытые другими (потому и готовые – для нас) – сомнительный подарок, троянский конь. Ибо они метафизируют нас, вводя в застывший, затвердевший мир. А ведь в головах тех, кто их добывал, они вываривались в «питательном бульоне». И этот «бульон», поверьте, нередко полезнее самой истины, потому что заставляет нас войти в саму атмосферу мышления ученого, делает из нас самих искателей и производителей новых идей, в которых так нуждается человечество.
Мало того. Истина, оторвавшаяся от пуповины истории, ее породившей, истина, если можно так выразиться, без биографии, не помнящая родства, в конечном счете, нередко теряет свою истинность. Ибо в биографии своей прочно связана с тем, как порождена, зачем порождена, с массой ограничений и оговорок, которые осознавал мозг, породивший ее, но которые остались там, внутри этого мозга, потому что ученый боялся затемнить ее всеми этими оговорками, да и просто потому, что невозможно выразить в четких понятиях истину во всем ее объеме, даже самую простую. И потому получаем мы не истину, но абстракцию истины.
И тогда приходят толкователи, интерпретаторы, практики истины, те, которые не сомневаются. И, уже не видя все ее связей, не зная, что стояло за ней, делают ее прямой и несгибаемой, как палка. И, в отличие от той, которая сделала из обезьяны человека, эта палка делает из обезьяны вооруженную обезьяну.
Зачем было браться за перо? Затем, чтобы увеличить число не вооруженных обезьян, но людей: тех, которые думают, тех, которые называются Homo Sapiens.
28.11.1979
Похожие:
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
О СИМОНОВЕ (заметки на полях) Как и многие поэты «нашей советской эпохи», Симонов верой и...
ТРИ МУШКЕТЕРА Пахло революцией! Роберт Рождественский Нас мало. Нас может быть четверо…... [...]
Стихотворения / 1960-1969Где-то внизу, под лестницей затухало шарканье ног.
Снизу донеслось:
– Надо было остаться –
одному трудно вот так.
Старик захлопнул дверь,
отключил звонок
И сказал почти громко:
– Дурак.
Ты всегда был дурак.
И будешь дурак.
Он к чему-то прислушался и пошел туда, к столу.
Потому что там теперь было его место,
Потому что так теперь было нужно.
Просто так теперь было нужно.
Без всякой фальши.
У стола теперь тоже было новое место –
не посредине, а в углу.
И доходить до него теперь было дольше, чем раньше.
Потому что углы всегда дальше.
Он сел на низенькую табуретку,
так,
что видел только свисающий со стола край простыни.
Край покачивался, как маятник,
медленно плыл в глазах.
А может быть, покачивался не он –
может быть, покачивался старик,
Медлительный, как маятник на старых часах.
…Так он сидел.
И вспоминал то, чего никогда не было и чего он помнить не мог.
Он вспоминал свой домик в лесу, среди сосновых стволов.
И другой свой домик – с веселой крышей, у развилки дорог,
Где на ржавых указателях бело блестели слова.
(Он знал, что никогда не слыхал и не видел таких слов).
И еще один дом – на белой-белой горе.
А с горы, как край простыни, свисали снега.
А над ней, как начищенный маятник,
переливался, звенел и горел
Большой круг, под которым
медленно шли облака.
…Так он сидел:
вспоминал то, чего никогда не было, и впитывал тишину.
Пока не пришлось открывать.
Пока не вошли и сказали громко:
– Выносить будем?
А с улицы донеслось причитанье соседок.
Тогда он встал.
Как полагается перед дорогой, поцеловал жену.
И заплакал.
Как ребенок.
По начищенному маятнику,
по белой горе –
по неожиданному подарку,
который эта земля отняла у него напоследок.
10.02.1966
Похожие:
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ГОСТЬ – А у белой лошади был жеребенок белый. В избе...
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ (цикл стихов) И было утро И человек взглянул на часы. И увидел,...
ПРО КОТА …Но мне-то было еще ничего. А кот ходил грустный и... [...]
ЛитературоведениеА вот Скрипач, в руках его тоска
и несколько монет. Таков Скрипач.
А рядом с ним вышагивает Плач…
И. Бродский
Помню. Борька, москвич, окололитературный мальчик, притащил мне бобину записанных (им ли? у него ли?) стихов Бродского, начитанную автором, о котором я до этого ничего не слышал. Думаю, что это было году в шестидесятом – шестьдесят первом. Стихи были длинные, и, если можно так сказать, были написаны на одном дыхании, на одной интонации, на одном внутреннем ритме, я бы сказал, на одной мелодии, так что мало того, что все они были длинными, так еще пять или восемь стихотворений как бы сливались в один длиннющий стих, и это был не стих – это был крик, сгусток боли, крик человека с содранной кожей, когда неважно — что: дуновение ветра или касание руки – все мучение. И среди всего этого, как обломки кораблекрушения, вдруг мелькали потрясающе точные, чувственные образы:
И льется мед огней вечерних,
И пахнет сладкою халвою –
Ночной пирог несет сочельник
Над головою.
Гуляет выговор еврейский
По желтым лестницам печальным…
И не сеяли хлеба, никогда не сеяли хлеба,
Просто сами ложились в холодную землю, как зерна.
И хоть я категорически не люблю длинных стихов (главное достоинство поэзии для меня — концентрация, ни одного лишнего слова, а в тот период я еще и, отталкиваясь от поэтических «красивостей», сознательно прозаизировал стих, попутно вместе с водой выплеснув из ванны и ребенка – мелодичность), стихи мне понравились. Узнав же, что Бродскому 20 или 21 год, я сказал: «Ребенок обещает быть гениальным».
Гениальность, по моему глубокому убеждению, отличается от «просто талантливости» (по выражению Светлова). Гениальность – это, как правило, раннее, я бы сказал, досрочное, «не по росту», не по возрасту сложившееся мироощущение. Такого яростного, пропитанного болью мироощущения не было ни у кого в русской поэзии до Бродского и думаю,. что не будет.
Гениальность отличается от талантливости еще и мощностью залегания, что ли: разные нефтеносные слои могут давать одинаковый по ценности продукт, но мощности их при этом могут быть совершенно неравноценны. В самом раннем Бродском ощущалась эта мощность.
Помню ленинградский художник Аксельрод, в просторечии Аксель, рассказывал мне: «Как-то ночью приехал ко мне целый автобус поэтов…». Мне понравилась эта мера. В начале тех же шестидесятых мне довелось участвовать в тусовке такого «автобуса». Читали стихи. И как-то так вышло, что после каждого я, хотя никто меня не спрашивал, коротко комментировал: «Никакого отношения к поэзии это не имеет». Почти как Остап Бендер: «Никакого отношения к пожарной части …». Пока не вызвал жуткого раздражения всей стаи (графоманы всегда собираются стаями). И кто-то вызывающе крикнул: «А кого из ленинградцев вы вообще считаете поэтами?». И я, как волк, — не головой, всем корпусом повернувшись на этот голос, сказал: «Да поэтов, вообще, не бывает во множественном числе, а еще и ленинградских! Сегодня на весь Союз есть один поэт». И тогда кто-то так же задиристо спросил, кто. И я сказал: Бродский. Но никто этому не поверил, потому что это был один из них (которого здесь не было, но который мог быть) – и как поверить (потом они будут, захлебываясь, писать воспоминания – ведь рядом же был, в «Сайгоне», в литобъединении).
И при всем при этом у меня не было захлеба: мощность жилы, как все в нашем мире, имела оборотную сторону – оборачивалась неуправляемым словесным потоком – поэт фонтанировал и не мог остановиться, нагромождая слова. Сашка Аронов, один из московских поэтов, участник первого «Синтаксиса», с которого есть пошел русский самиздат, поэт, незаслуженно известный по песенке «Если у вас нету тети» из «Иронии судьбы» и так же незаслуженно забытый, прослушав стихи Бродского на лестничной площадке квартиры моего, уже упоминавшегося здесь, московского приятеля (в квартире нельзя было курить, и потому чтение ленинградского гостя происходило на лестничной площадке), заключил афористично коротко: «Волны дерьма».
Кстати, об одном из таких лестничных чтений (впрочем, какая разница: площадка или площадь, может быть все, что выходит на площадь, начинается с площадки, с кухни, с лестничного проема?) рассказывал, то ли Сашка, то ли этот мой московский приятель, у которого все это происходило:
— Сидели на ступеньках. Читали. А рядом приблудился котенок. И само собой образовалось так, что каждый, кому в очередь читать, брал его на руки. И вот подошла очередь Иосифа. А котенок исчез. И Иосиф начинает читать. Читал он, как принято у поэтов, закрыв глаза (помните, у Окуджавы: «Всю ночь кричали петухи И шеями мотали, Как будто новые стихи, Закрыв глаза, читали»?). И при этом голос его становился все выше и сам он поднимался вместе с голосом. И на лице у него появилось какое-то, постороннее, что ли, мучительное выражение. А когда кончил и сел, оказалось, что котенок залез под рубаху и, когда Иосиф поднялся, уцепился коготками за спину. Так и провисел, оставив на спине кровавые стигматы.
И что-то в этом было (возможно, только для меня), символическое, какое-то единство, какая-то целостность стихов, поэта и случая – вот в этой ободранной, содранной коже.
Но я о длиннотах. Мутноватый поток – «волны дерьма», хоть я и не соглашался с Сашкой, меня тоже раздражал: поэт, когда его несет, не должен включать сознание (упаси бог! оставим это стихотворцам, которых, впрочем, не несет), но после стоит, нужно посмотреть на дело свое на трезвую голову, если можно так сказать, просеять то, что попало в лоток золотоискателя. И я даже, отметив длинноты в «Шествии», по-редакторски подумал, что стоило бы убрать кое-какие «не несущие» повторы, без которых, как мне казалось, поэма бы только выиграла (каков наглец, но я же не знал, что он станет лауреатом Нобелевской премии, а хоть бы и знал – сегодня же знаю и все же…прости мне, грешному, нарушение табели о рангах, но могу же я «сметь свое суждение иметь… А вы?). И я сказал моему приятелю, что готов встретиться с молодым дарованием и поговорить с ним на эту тему. И тот, вроде бы, сказал об этом Иосифу, а Иосиф, вроде бы, этим заинтересовался, и мы встретились , но разговора не получилось. Не думаю, что он мог бы принести какую-нибудь пользу – заткнуть нефтяной фонтан пальцем?! Бензин из нефти получают как-то иначе.
Впрочем, я не собирался здесь писать воспоминания, и если обратился к ним, то только затем, что все последующее, о чем я буду и хочу писать здесь, берет начало в той, целостности, которая именуется Бродским.
Будь моя воля, я в начале шестидесятых дал бы Бродскому Нобелевскую премию.
Будь моя воля, я бы тогда, когда Бродскому ее дали, проголосовал против или за, но отметив: «за стихи начала 60-х.».
В середине 60-х Бродский был в точке бифуркации – в точке выбора.
Бродский выбрал: фонтан продолжал бить с той же силой, но это был уже селевой поток, в котором было все меньше нефти, да и не знаю, есть ли у нефти качество, но эта «нефть» была совсем другого качества. И это, как я уже говорил, было оборотной стороной потенциальной гениальности. Как-то Анна Ахматова сказала Бродскому, «Мы с вами знаем все рифмы». Бродский мог бы продолжить: «но только я использую все». Мало того, Анна Андреевна «слишком возомнила о себе», сказав свое величественное «мы» — она и не подозревала, что не знает и не узнает многих рифм, которые найдет и державно утвердит в поэзии ее юный друг.
Вот образчики:
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна,
Как в гладкие зеркала. То
есть в них не проникнешь ни за какое злато.
Можно, глядя в газету, столкнуться со
Статьей о прохожем, попавшем под колесо…
Эти слова мне диктовала не
любовь и не муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лежа лицом к стене.
щиплет холодом. Глядя вниз…
…………………он видит: из…
В рифму так же рекрутированы:
…………. Перевернувшись на,
…………механический, ибо не,
разбегающихся по небосводу, где,
чьи осколки, однако, не ранят, но,
……………….Пот катится по лицу.
Фонари в конце улицы, точно пуговицы у
А еще:
Духота. Сильный шорох набрякших листьев, от
Какового еще сильней выступает пот…
сохраняют свою студеность. Ибо…
море (затем, что внутри у нас рыба…
шагнуть с дебаркадера вбок, вовне,
будешь долго падать, руки по швам; но не
воспоследует плеска.
И здесь перо
Рвется поведать про
Сходство…
Тронь меня – и ты заденешь то,
Что существует помимо меня, не веря
Мне, моему лицу, пальто…
Это чтоб лучше слышать кукареку, тик-так…
Это – чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как…
и проч.
Новые рифмы, открытые поэтом, плюс окончательная «демократизация» стиля, начатая еще в спорах Ломоносова с Тредьяковским о высоком и низком штиле и, казалось бы, завершенная созданием пушкинского – общенародного литературного языка, обернулась у Бродского (заимствованной у Пастернака) стилевой анархией (как часто у нас демократия оборачивается анархией): слово Бог стало возможным рядом со словом фраер или чувак и при этом без желания сказать нечто ироническое или кощунственное по отношению к Богу (примеры). В результате и без того не чувствовавший затруднений в рифмовке, в отличие от «просто талантливого» Маяковского, «изводившего единого слова ради тысячи тонн словесной руды», Бродский почувствовал, перефразируя слова классика, легкость в руке необыкновенную – все рифмовалось со всем, поэзия стала превращаться в графоманство с мелькающими в этом мутном потоке проблесками гениальности.
«Волны дерьма» всплыли на поверхность и захлестнули поэзию.
И все же не это главное. Главное то, что в точке бифуркации было утрачено болевое мироощущение – то, с чем пришел поэт в этот мир, что он принес этому миру и, что стало именем – Бродский.
Бродский сменил имя. Не потерял, а сменил – приобрел совершенно новое имя. Которое и было увенчано Нобелевской премией.
Может быть, ахматовский акмеизм «засушил» эмоции, а первая, юношеская любовь осталась там, с Цветаевой, о которой – взахлеб, о которой: «когда я прочел «Поэму Горы», то все стало на свои места. И с тех пор ничего из того, что я читал по-русски, на меня не производило того впечатления, какое произвела Марина».
Голос неповторим, тот, юношеский. Тогда мастерство обслуживало этот голос, подчинялось ему. Потом голос стал ломаться, как ломается голос у певца, рано начавшего петь. У певца с непоставленнным голосом. Нельзя форсировать голос, нажимая на связки. Связки не выдерживают напряжения, которое должно быть распределено между ними и грудной клеткой. Бродский форсировал. Не только в стихах, но и в их чтении: он добирался до таких высот, когда казалось, что голос вот-вот сорвется. И сорвался – сорвал голос. Как Робертино Лоретти: петь мог, но уже стандартным эстрадным певцом. Но стандартным – это не для Бродского, не для его ощущения себя – единственного и неповторимого. И тогда он начал строить новую неповторимость – уже на сорванных связках: эмоцию сменила ирония, вопль — рассуждение – и то, и другое не давит на связки, не требует играть «на разрыв аорты». Теперь опора была не на связки, а на мастерство, на «хорошо поставленный голос». Раньше все подчинялось мелодии, управлялось ею и управляло ею, рассуждение – тоже. Теперь рассудочность стала определять саму структуру.
В нескончаемом потоке все меньше золота, все больше песка. Детали сменились подробностями, никак не относящимися к смыслу, но зато позволяющими растягивать материал мысли и чувства, едва ли достаточный для одного стишка, на нечто угрожающе эпическое, вроде сорокастраничного «Горбунова и Горчакова», серого и однообразного, как пустыня, которой и конца не видно – редкая птица долетит до середины… Даже образы, как в речи адвоката или лектора, становятся лишь примерами, а не органическими носителями смысла.
«Ночной пирог», «такси с больными седоками», «желтые печальные лестницы» — образы зримые, чувственные, пропитанные живой эмоцией, сменились образами, изысканными рассудком.
«Стихи о зимней компании 1980-го года».
Помните, о чем это?
Казалось бы, вот уж это-то не могло не отозваться болью. Тем более (прошу прощения за невольную игру словами) у «певца боли».
Но вот начало:
Скорость пули при низкой температуре
Сильно зависит от свойств мишени,
от стремленья согреться в мускулатуре
торса, в сложных переплетеньях шеи.
Бог с ним, что начальное утверждение – просто интеллектуалообразная «рыба» — слова, не несущие никакого смысла. Бог с ним, что следующие – скорее написала рука патологоанатома, чем поэта – сказалась недолгая работа в морге. Но это подчеркнутое равнодушье, применительно к теме пахнущее уже не моргом, но кощунством! И дальше, дальше, дальше… Не человеческая реакция, а «лишь повод для стихосложенья, для холодной удачи ума», как писала его модная современница. Под пером равнодушного работника морга (который и там, я уверен, в свободное от работы время писал свои «стишки»), под пером поэта, для которого «гвоздь в сапоге кошмарней фантазии Гете», смертоносное небо – «как осыпающаяся известка», «самолет растворяется в нем наподобье моли», кровь – «как сбежавшая пенка»… Перефразируя поэта несколько по-одесски, можно сказать: место «сердца горестных замет» заняли «ума холодных наблюдений».
Нет, образное видение не иссякло, пожалуй, в количественном отношении образов стало больше, но качество, качество… Такое впечатление, что теперь поэт уже просто использует свое воображение для демонстрации мастерства: «а я вот как могу, а еще вот так, а еще вот этак». Вот «Эклога 4-я», которую бы лучше назвать «Исследование холода», представляющая собой нанизанные один на другой образные афоризмы, которые лучше назвать интеллектуализмами.
Чтобы вы как-то могли представить, войти в атмосферу эклоги, две начальные строфы целиком:
В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
Сам Казимир бы их не заметил,
Белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.
Сильный мороз – суть откровенье телу…
Собаки с вялым энтузиазмом кидаются по следу,
ибо сами оставляют следы.
В стужу панель подобна сахарной карамели…
А вот, так сказать, избранные интеллектуализмы:
Снег – «сухая, сгущенная форма света»
Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится добычей телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила. (?)
как у бюста в нише
глаз зимою скорее закатывается, чем плачет.
Зимою на самом деле
Вторник он же суббота….
Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
Он берет урочища, веси, грады.
Холод слетает с неба
На парашюте. Всяческая колонна
Выглядит пятой, жаждет переворота. (?)
Можно бы и продолжить (если рука не устанет):
Холод есть голод и город. Замена буквы
не имеет значения – корень в слове блокада –
те же «л-о-д», и лед – оттуда,
и Ладога – тоже.
Мор – в слове мороз. Зима напоминает скелет:
Деревья – как на рентгеновском снимке, ребра.
Ночью холод, как тать, как убийца,
Прокрадывается в комнату – жаждет крови
Теплой, которую, как акула, чует
На расстоянии.
Холод напоминает о расставании…
Можно и дальше, не задумываясь, как я это делаю сейчас, так сказать, в прямом эфире – экспромтом, сидя за компьютером, только вот рифмы надо бы подобрать, да и за рифмами при желании дело не стало бы – «главное, как говорил Бродский, — величие замысла». Впрочем, о величии замысла мы еще поговорим.
Почему это произошло? Причин много. Как в самоубийстве Маяковского.
Есть причины в характере личности: Бродский – пижон, и это знали все, кто общался с ним, он не только был не таким как все, но и лелеял в себе это – свою особость, которая часто оборачивалась снобизмом.
Есть причины биографические: то, что он окончил всего восемь классов, оставило свой след – теперь, по Чехову, «они ученость свою показать хочуть» и показывают: десятки примеров дилетантизма читатель без труда найдет и сам.
Есть причина, если так можно сказать, физиологическая: с годами человек утрачивает эмоцию.
Есть причина психологическая: прежний массив, который питает поэта, писателя, кончается, выписан, а новый еще не накоплен, и тогда остается либо молчать, либо изощряться – писать всухую, на одном мастерстве.
Но есть еще одно: боюсь, что с какого-то момента «рыжий» стал делать себе биографию» сознательно. Последнее требует пояснения.
Маленькое лирическое отступление. Когда-то я был знаком с одной диссидентской парой, давно уже известной «на Западе», потому обойдусь без фамилий. Она была ярой антисоветчицей. Он, из весьма благополучного семейства, антисоветчиком не был, но активно участвовал. Так вот, однажды в разговоре он сказал: «Да мне наплевать на все, что тут, — я просто хочу на Запад. Любой ценой». Цену, и дорогую, заплатила она. Те, первые, от Солженицына до Алика Гинзбурга и Наташи Горбаневской были революционерами по эмоции, безрассудными – тогда им «не светило» ничего, кроме психушки, тюрьмы, концлагеря, это потом появился выход – высылка, и тогда к безрассудности прибавилась рассудительность.
Боюсь, что такая рассудительность появилась (не была изначально, а именно появилась) у Бродского. Так это или нет, трудно сказать. Но, мне кажется, что интеллектуализация его стихов связана именно с ориентацией на Запад, на западного читателя, на западную литературу. Ну, скажите, ради бога, кому на Западе нужны «такси с больными седоками» и кто на Западе может понять это (боюсь, в переводе это такси превратилось бы в скорую помощь или санитарный фургон)? И кому на Западе нужен этот вселенский плач человека с содранной кожей – суховатый Запад, вообще, не склонен к нашей, российской, открытости чувств – не та ментальность. Зато он весьма понимает, принимает и даже приветствует что-нибудь вроде:
Всякая зоркость суть
Знак сиротства вещей,
Не получивших грудь,
или:
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Это – записки натуралиста. За-
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья,
Король умер! «И умер он — и в люди вышел», как писал Александр Межиров, о котором наш лауреат со снобистским высокомерием и нескрываемым торжеством победителя: «Или какого-нибудь там Межирова — сопли, не лезущие ни в какие ворота». Да здравствует король!
Два Бродских. Один – вопль по поводу несовершенства мира. Другой – «депо метафор», зарифмованные «части речи», бесконечно длинные речевые потоки, словесные упражнения. Все это, как принято сейчас в политической терминологии, «в пакете» и было увенчано Нобелевской премией.
Два Бродских. Один, ориетированный на временное, на время, вечный, другой, с очевидностью уже ориентировавшийся на вечность, временный.
Что останется? Кто останется?
Останется первый. Останется вопль по поводу несовершенства мира. Этот плач будет востребован пока мир будет несовершенен, то есть до конца его (который, может быть, не за горами).
Что останется от второго? «Частицы речи» в рифмах, бесструктурность, использование средств в отсутствии цели, стилистический анархизм, «рыба» стиха, фаршированная случайными, не имеющими смысла подробностями – все, что разрушает целостность и облегчает стихописание графоману. Это они получат и используют в полной мере легитимное право зарифмовывать частицы «не», «а», «ибо», это они наследуют мутный поток и станут рифмовать что угодно и как угодно.
***
На этом я, было, поставил точку в своем «Комментарии», когда, зайдя в интернет, случайно обнаружил неожиданных претендентов на наследство поэта – литературоведов Юрия Лотмана и Михаила Лотмана, написавших исследование поэтики Бродского в духе самого поэта. Это исследование, вполне серьезное и именуемое вполне серьезно «Между вещью и пустотой» (думаю, профессора, заслуженный и незаслуженный, не расслышали двусмысленности названия, в соотнесении с поэтом звучащим оценочно, чего никак не позволяет себе научная объективность), я и решил (естественно, сильно сократив – не переписывать же статью целиком) использовать вместо эпитафии.
Вместо эпитафии
Юрий Лотман, Михаил Лотман
Между вещью и пустотой
(Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского «Урания»)
2. Вещь у Бродского находится в конфликте с пространством, особенно
остром в Урании. Раньше вещь могла пониматься как часть пространства:
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.
(<Натюрморт>,1971)
Сформулированный ранее закон взаимодействия пространства и вещи:
.Новейший
Архимед
прибавить мог бы к старому закону,
что тело, помещённое в пространство,
пространством вытесняется, (<Открытка из города К.>,1967)
теперь подлежит переформулировке:
Вещь, помещённой будучи, как в Аш два-О, в пространство <…>
пространство жаждет вытеснить… (<Посвящается стулу>, II, ),
то есть в конфликте пространства и вещи вещь становится (или жаждет
стать) активной стороной: пространство стремится вещь поглотить, вещь —
его вытеснить. Вещь, по Бродскому, — аристотелевская энтелехия: актуализированная
форма плюс материя:
Стул состоит из чувства пустоты
плюс крашеной материи…(VI)
При этом граница вещи (например, ее окраска) обладает двойственной природой
— будучи материальной, она скрывает в себе чистую форму:
Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности, жадной к деталям.
(<Эклога 5-я: летняя>, II, 1981)
Материя, из которой состоят вещи, конечна и временна; форма вещи —
бесконечна и абсолютна; ср. заключительную формулировку стихотворения <Посвящается стулу>:
…материя конечна. Но не вещь.
(Смысл этого утверждения прямо противоположен мандельштамовскому предположению:
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы…)
Из примата формы над материей следует, в частности, что основным признаком
вещи становятся ее границы; реальность вещи — это дыра, которую она после
себя оставляет в пространстве. Поэтому переход от материальной вещи к чистым
структурам, потенциально могущим заполнить пустоту пространства, платоновское
восхождение к абстрактной форме, к идее, есть не ослабление, а усиление
реальности, не обеднение, а обогащение:
Чем незримей вещь, тем верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
(<Римские элегии>, XII)
2.1. Именно причастность оформленным, потенциальным структурам
и придает смысл сущему. Однако, несмотря на то, что натурфилософия поэзии
Бродского обнаруживает платоническую основу, по крайней мере в двух существенных
моментах она прямо противонаправлена Платону. Первый из них связан с трактовкой
категорий <порядок/беспорядок> (<Космос/Хаос>); второй == категорий
<общее/частное>.
В противоположность Платону, сущность бытия проступает не в упорядоченности,
а в беспорядке, не в закономерности, а в случайности. Именно беспорядок
достоин того, чтобы быть запечатленным в памяти («Помнишь свалку
вещей…»); именно в бессмысленности, бездумности, эфемерности проступают
черты бесконечности, вечности, абсолюта:
смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь == синоним
небытия и нарушенья правил.
(«Строфы», XVI, )
Бессмертно то, что потеряно; небытие («ничто») == абсолютно.
С другой стороны, дематериализация вещи, трансформация ее в абстрактную
структуру, связана не с восхождением к общему, а с усилением особенного,
частного, индивидуального:
В этом и есть, видать,
роль материи во
времени — передать
все во власть ничего,
чтоб заселить вертоград голубой мечты,
разменявши ничто
на собственные черты.
<…>
Так говорят <лишь ты>,
заглядывая в лицо.
(«Сидя в тени», XXII-XXIII, июнь, 1983)
Только полностью перейдя «во власть ничего», вещь приобретает свою подлинную индивидуальность, становится личностью. В этом контексте следует воспринимать и тот пафос случайности и частности, который пронизывает нобелевскую лекцию Бродского; ср., например, две ее первые фразы: Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, в предпочтении этом зашедшем довольно далеко — и в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властелином в деспотии, оказаться внезапно на этой трибуне == большая неловкость и испытание.
Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта часть миновала, кто не смог обратиться, что называется, «урби эт орби» с этой трибуны и чье общее молчание как бы ищет и не находит себе в вас выхода. (курсив наш. == М.Л., Ю. Л.).
Здесь четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально не происходящее, даже не происшедшее, а то, что так и не произошло.
2.2. По сравнению с пространством, время в поэзии Бродского играет в достаточной мере подчиненную роль; время связано с определенными про странственными характеристиками, в частности оно есть следствие перехода границы бытия:
Время создано смертью.
(«Конец прекрасой эпохи», 1969)
Что не знал Эвклид, что, сойдя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос.
(«Я всегда твердил, что судьба == игра…», 1971
….И далее в том же роде:
5.1. В стихотворении «На выставке Карла Вейлинка»
воссоздается картина, в которой степень абстрактности изображенного позволяет
воспринимать его как предельную обобщенность самых различных жизненных
реалий, одновременно устанавливая структурное тождество разнообразных эмпирических
объектов. Каждая строфа начинается новой, но одинаково возможной интерпретацией
«реального содержания» картины:
Почти пейзаж…
Возможно, это — будущее…
<…>
Возможно также — прошлое…
<…>
Бесспорно — перспектива. Календарь.
<…>
Возможно — натюрморт. Издалека
все, в рамку заключенное, частично
мертво и неподвижно. Облака.
Река. Над ней кружащаяся птичка.
<…>
Возможно — зебра моря или тигр.
<…>
Возможно — декорация. Дают
«Причины Нечувствительность к Разлуке
со Следствием»…
<…>
Бесспорно, что == портрет, но без прикрас…
И вот весь этот набор возможностей, сконцентрированных в одном
тексте, одновременно и предельно абстрактном до полной удаленности из него
всех реалий и парадоксально предельно сконцентрированном до вместимости
в него всех деталей, и есть «я» поэта:
Что, в сущности, и есть автопортрет.
Шаг в сторону от собственного тела,
повернутый к вам в профиль табурет,
вид издали на жизнь, что пролетела.
Вот это и зовется мастерство.
Итак, автопортрет:
способность == не страшиться процедуры
небытие == как формы своего
отсутствия, списав его с натуры.
(«На выставке Карла Вейлинка», 1984)
Отождествив себя с вытекаемой вещью, Бродский наделяет «дыру
в пустоте» конкретностью живой личности и == более того == объявляет её
своим автопортретом:
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту.
и другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
(«Квинтет», V )
1975г.
Лучшей пародии на стихи Бродского и, одновременно, на литературоведение не напишешь. Незавидная участь – еще при жизни стать пищей литературоведческих червей, привлеченных запахом разложения поэзии – интеллектуализмом. Бедный Иосиф!
Похожие:
УРОКИ «ВЕЩЕГО ОЛЕГА» Урок чтения Мы ленивы и не любопытны. Прочитав стих, мы...
УРОК ПОЭЗИИ С Яковом Островским я познакомился пятьдесят лет тому назад, в...
СТИХ И СУДЬБА ПРОЛОГ Из Википедии: 1831 год. После 8 сентября, когда Шопен...
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ Какое время на дворе, таков мессия. Андрей Вознесенский В промежутке... [...]
Стихотворения / 1970-1979Когда наступала весна, старик начинал уходить.
Каждый раз по весне.
Он замолкал и часами сидел в огороде.
И смотрел, как становится рыхлым,
как ссыхается,
как оседает снег.
И уходит в землю.
А сам он не знал, что уходит.
Потом приходило время, когда он вспоминал про обутку –
что прохудилась.
Потом приходило время выбирать и ломать палку у старой вишни.
Потом – отыскать котомку:
вот она, пригодилась …
А бабка смотрела тихо и молилась неслышно.
…Вот он сошел с крыльца
– скрипит под ногами щебенка.
Вот доходит почти до крестов,
легко, не чувствуя тела.
Вот в последний раз оборачивается…
Издали каждый человек становится маленьким,
похожим на ребенка.
И в этом все дело.
8.04.77
Похожие:
НА СТАРОСТИ ЛЕТ Каждый раз все то же. Шлях в пыли. В пыль...
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
БАЛЛАДА О КОШКЕ Ах, что-то это все же значит, Когда, спокойная на вид,...
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе.... [...]
Стихотворения / 1980-1989Стоит дом,
да никто не живет в нем.
А где колодец с водой,
там девка с бедой.
Так-то…
…И постучит, и войдет
–отворяй ворота.
…Будешь стоять,
белея лицом,
у поворота…
Значит, еще ничего
(встречные врут,
и зеркала,
и паспорта) –
Писари пишут еще.
А что там напишут – чего там.
Что-то напишут,
что-то судьба напрядет.
Выпадет черный валет,
упадет на дорогу.
Значит, еще ничего –
есть еще порох у Бога
И для тебя. Для тебя…
Пока этот день не придет.
Цепь загремит,
и ведро упадет никуда –
Даже беда
не зачерпнется невольно.
Только тогда придет к тебе старость.
Только тогда.
Но тогда
– это уже не больно…
Мост стоит:
три бревна в ширину,
три бревна в длину.
Одним концом – в крапиву,
другим – в белену.
Речка мелкая
– так пройти просто,
А гляди
– ходят все по мосту.
29.08.1980
Похожие:
НА РАССВЕТЕ На рассвете, когда уснут сторожа, Головы свесив на стол, Пес...
К СОСЕДЯМ В ТРИГОРСКОЕ …А за Александр Сергеичем Конь оседланный стоит. Вот поедет –...
КОШКИН ДОМ (русская считалка) Тилим-бом, тилим-бом! – Загорелся кошкин дом. Трали-вали,...
ПОЛСТОЛЕТИЯ ТОМУ НАЗАД День начинался коврижкой домашней, Запахом сдобы в громадной квартире, Старой... [...]
ЗаметкиВ обиходе выражения «Понятия не имею» и «Не представляю» используются как синонимы «не знаю». Между тем, по существу, если вдуматься, они противоположны: первое означает, что я представляю, но не могу выразить это в понятиях (может быть, потому и не имею, что таких понятий еще нет; « не представляю» же означает, что слова – понятия есть и я их понимаю, но не могу представить.
Почему одним словом –«любовь» обозначается любовь к… красной икре и… к женщине? Что общего в этих «любвях»? Казалось бы, ничего. Тогда почему Это обозначается одним словом?
В словаре Ожегова: любвь.
1. Чувство самоотверженной, сердечной привязанности.
2. Склонность, пристрастие к чему-н. Л. к музыке. Л. к искусству.
И ничего о красной икре или…
Поищем в интернете. Вот:
Левова И., Пашнина Л. Анализ проблемы любви: этимологический, историко-культурный, аксиологический
«Глагол любить по своему происхождению и форме — каузативный, т. е. Означающий «вызывать в ком-то или чем-то соответствующее действие, заставлять кого-то или что-то делать это». По своей форме — любити — он в точности соответствует древнеиндийскому lobhauati — «возбуждать желание, заставлять любить, влюблять». Также возможно провести параллели к глаголу лыбнуться, корни которого мы находим и русском языке: у-лыбнуть (обмануть), У-лыбнуться (пропасть), лыбить, лыбиться, у-лыбиться, «улыбаться». В значении этого русского глагола видны компоненты «обмануть», «исчезнуть», которые можно объединить в одном — «сбить со следа». Такой в точности семантический компонент представлен в древнеиндийских глаголах, которые совмещают два значения — «заблудиться, сбиться с пути, прийти в беспорядок» и «жаждать чего-либо». ….К существу концепта приближается, насколько это возможно, не глагол, а имя — древнерусское любъ. Это слово может выступать и как имя прилагательное любъ, люба, любо «милый, милая, милое», и как наречие: любо «мило, хорошо», и как существительное — имя любви, «любось» — любы или любо.…Резюмируя, следует сказать, что внутренняя, языковая форма концепта «Любовь» складывается из трех компонентов: — «взаимное подобие» двух людей; — «установление, или вызывание этого подобия действием»; — осуществление этого действия, или, скорее, цикла действий по «круговой модели».
И снова ничего о … мороженом или винограде.
И наконец:
«Что такое любовь с философской точки зрения? Это вечный вопрос.Значит, что полного ответа на него быть не может».
С философской точки зрения, — возможно. Но возвратимся к нашему вопросу: Почему одним словом –«любовь» обозначается любовь к… красной икре и… к женщине? Что общего в этих «любвях»?
Как мы убедились, ученые языковеды и философы бессильны ответить на него.
Между тем «полный ответ» дает… герой фильма «Мимино»: «Хочу Ларису Ивановну». Неясное, неопределенное слово «любовь» он заменяет прямым и ясным — «хочу».
Последуем его примеру и решительно заменим слово «люблю» словом «хочу». И напишем в словаре:
Любовь – неопределенная, устаревшая форма, существительное от глагола «хочу». Люблю – это «хочу».
И примеры: хочу музыку, хочу искусство, хочу красную икру, хочу Ларису Ивановну.
Мне скажут:
— Ну, заменим одно слово другим, и что, какая разница?
Большая.
Во-первых, мы получаем ясный ответ на свой вопрос.
Но главное, из «хочу» логически вытекает:
— характер этого «хочу»: по анекдоту: кушать – да, а так – нет, или: общаться – да, а «кушать» – нет»,
— уровень степень, энергия, «градус» этого «хочу», — очевидно, что любое «хочу» насыщаемо, т. е. неизбежно, пусть на некоторое время, его сменяет «не хочу». Таким образом, в формулу «хочу» входит не только показатель энергии, но и показатель времени:
так после совокупления – в сон, в дремоту – в покой удовлетворения, так хищник, насытившись, не реагирует на «пищу», пасущуюся рядом, так со временем мы перестаем замечать купленную по случаю «безумно понравившуюся» нам картину, ставшую частью домашнего интерьера…И так – в браке.
Заменив в словаре слово «любовь», заменим и словарное определение страсти:
Страсть – болезнь, воспаление «хочу».
Как правило, со временем проходит.
Похожие:
Листик-1 Убил тщеславие. Убил желание писать стихи. Убил влюбленности. Одну за...
Листик-4 Мысли, идеи ветвятся, как деревья. Сначала – ассоциативно, потом –...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,...
Листик-3 листик-3 Передача «Тем временем» 15.03. 09. Плач и стенания по... [...]
Стихотворения / 1980-1989Моталась лодка на воде.
Во тьме. На привязи причала.
И было все это – начало.
И это все вело к беде.
Как жаль, что все это потом
Поймется и потом прочтется –
Когда беда уже начнется …
И будет вовсе не о том.
3.06.81
Похожие:
В КОЛЕЕ Будет снег. И будет колея То и дело расползаться жижей....
НЕЗАДАЧА …А убили его на войне. Написали жене, что убили. Так...
МЕНЬШИКОВ Сии птенцы гнезда Петрова В пременах жребия земного… День стоял...
БАЛЛАДА НЕНАВИСТИ Наташе Я язвами весь покрыт, как Иов, И бесплоден,... [...]
Стихотворения / 1990-1999Казалось бы, спросить – чего уж проще –
И оборвать назойливый мотив.
Когда-то там был дом, где нынче площадь.
Когда-то.
Там.
Но как в него войти?
И вот я вновь и вновь иду на площадь,
Выкуриваю пачку сигарет…
Казалось бы, спросить. Чего уж проще…
Но пусто в доме.
Да и дома нет.
24.04.1996
Похожие:
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
У МОГИЛЫ У могилы говорили речи. Ноги утопали в желтой жиже. И...
У КОЛОДЦА У колодца с бадьей Поп с попадьей. Он воды б... [...]
Стихотворения / 1990-1999Хлеб подорожал в два раза! Лег читать «Вопросы литературы» (как в норку). А там Н. Панченко приводит цитату Н. В. Недоброво об Ахматовой: «Другие люди ходят в миру, – писал Недоброво, – ликуют, падают, ушибаются друг о друга; но все это происходит здесь, в середине мирового круга; а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его края…». Я так и не дочитал, потому что увидел готовое начало. И вот он, очередной экспромт.
* * *
Другие люди ходят в миру.
Ликуют, падают, ушибаются друг о друга.
И все это происходит здесь,
в середине мирового круга,
На юру.
А этот шел поперек.
Пока не дошел до края.
Так и почувствовал: край, дальше уже никуда.
Старый дорожный знак – покосившаяся звезда.
И – ни ада, ни рая.
Край. Уже за спиной и недруг и друг,
Уже за шеломенем где-то смутная плачет подруга.
Если смотреть вперед, нет ни мира, ни круга –
Только этот прерывистый ослабевающий звук.
1990
Похожие:
ИУДА Что ты делаешь здесь? Разве эта земля – твоя? Разве...
ДОЛГИЙ ТОВАРНЯК Край родной тосклив и беден. Боже мой, куда мы едем!...
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
БУРЕЛОМ Было, не было – забыла. Просто шла сквозь бурелом. Просто... [...]
Стихотворения / 1970-1979Двое будут в поле.
Один возьмется,
а другой оставится.
Евангелие
Скорбно, о Господи! Скорбно и сиро до воя,
До на высоких тонах уходящего к небу хриплого лая собачьего.
Как-то случайно – под старость и в немощи сделали младшего.
Двое их стало в поле немерянном, двое.
Тихий младенец пришел с уходящим лицом.
(– Ладно, родить. А уж брать-то, на что он вам сдался?).
Так он и прожил всю жизнь на земле нежильцом.
Тот отходил. А он, нежилец, остался.
А как тот умирал, все кого-то искал.
Все на дверь глядел, тяжело дыша.
Но стояла, как в раме, у косяка
Давно неживая его душа.
Ах, наверное зря мастерил он высокий порог,
На широкие окна навешивал крепкие ставни.
Так – с глазами к двери – под утро прибрал его Бог,
Видящий тайное и воздающий явно.
Ну, а тот, нежилец, все картинки писал,
Все картинки писал да бессмертья искал.
Не для славы – она только морок и дым,
А чтоб так и не встретиться с братом своим.
10.07.78
Похожие:
НЮШКА Сивый мерин стоял в конюшне. Ночью мыши шуршали в соломе....
НИТОЧКА Вначале появилась пыль. Ей не помешали ни замок, ни наглухо...
ИМЕНИНЫ Как принято, как дедами завещано, Пригласили гостей, накупили водки, Поставили...
СЛОВА Такой это был ларек. Он возник за одну ночь в... [...]
Стихотворения / 1970-1979Как принято, как дедами завещано,
Пригласили гостей, накупили водки,
Поставили на стол пирог со свечками –
38 вокруг, одну посередке.
Гости сидят,
Пьют, едят.
Тридцать девять свечей
В пироге чадят.
За белым подоконником
Темнеет вечер.
Горят свечи тоненькие –
Недолгие свечи …
Разрезали пирог
На тридцать девять частей:
Каждому из гостей –
Свой кусок …
Дай нам, Боже,
Грядущий день.
Не густо. А все же
Все как у людей.
19.05.71
Похожие:
ГОН Человек схватил кусок, Переулок пересек, На бегу жуя. Задохнулся у...
СУДЬБА Все дымила в небо труба, А уже выносили гроб… Подошла...
ВЕЧЕРНЯЯ МОЛИТВА О чем ты молишься, старик, на своем непонятном языке? Тот,...
ПЛАЧ Ой умер человек, умер! Жить бы ему век. Хороший человек... [...]
Стихотворения / 1950-1959…Когда-то она лежала на берегу,
белом от зноя.
В мириады желтых шорохов
кутал песок ее,
И зеленой толщей воды
казалось ей небо сквозное,
Иногда удивительно близкое,
иногда непонятно высокое.
Иногда… Только это кажется –
море ушло давно.
Она лежала на берегу
среди окурков,
пижам
и бесконечных историй.
Отрешенная от всего,
познавшая только одно,
Она слушала море.
Осенью дождь бродил босиком по лужам,
Наполненным небом серым
и чайками до краев.
Тогда она старалась
зарыться в песок поглубже.
И думала о своем.
Приходила зима.
Песок
становился похожим на соль,
И мягкие хлопья падали,
пропахшие морем и солью…
Она лежала наедине
с радостью,
похожей на боль,
И очень похожей на счастье
болью.
Одинокой,
жилось ей совсем не сладко –
Слишком много ушло,
слишком мало осталось…
Иногда она замечала на панцире новые складки
И думала про себя:
старость.
А потом… Потом ее кто-то поднял,
Приспособил под пепельницу
по практичной мужской привычке.
…Приходили какие-то люди,
спорили об искусстве день ото дня
И совали в нее окурки
и обгоревшие спички.
Только что ей до этого,
если каждый шорох и шаг,
И обычный уличный шум,
и шарканье ног в коридоре
Она понимала по-своему.
И билось в ее ушах
Вечное, как мечта,
неизбежное, как любовь,
море.
14.03.1959
Похожие:
МОЛЧАНИЕ Так она и стояла. Затерянная. В сером плаще. А он...
ЖЕНЕ Вот она лежит у меня на ладони, маленькая Джоконда, только...
ГОРОДСКОЙ НОКТЮРН У ночи своя походка. У человека – своя. Человек останавливается....
ЗЕРКАЛО На кухне, между умывальником и плитой, Висело старое зеркало. Оно... [...]
Стихотворения / 1990-1999Что ты делаешь здесь?
Разве эта земля – твоя?
Разве твоя эта зима,
проржавевшая дождями и прикидывающаяся летом?
Я мучительно хочу вспомнить, кто я,
Но память отказывает мне в этом.
У меня русский сын и русская жена.
И нет у меня ни жены, ни сына.
А кожа моя обожжена
Глинистым солнцем Иерусалима.
Мне говорят:
– Ты вернулся. Ты просто отвык.
Но сердце мое молчит
– это не мой город.
У здешних людей
чуть-чуть горловой язык,
Как будто им все время
чуть-чуть сдавливают горло.
Я несу по его холмам свое тщедушное тело,
высохшее от книг.
Иногда мне кажется,
что я – закладка, выпавшая оттуда.
Иногда мне кажется, что я – Христос,
призванный пострадать за ближних своих.
Но люди почему-то
называют меня Иудой.
29.04.91
Похожие:
ФЕВРАЛЬ 1990 ГОДА Весну лихорадило, как никогда: Давление падало и поднималось, Не просто...
ПАМЯТЬ О БРАТЕ Лошадиные яйца. Разве лошади несутся? Несутся. Я слышал. Во весь...
БАЛЛАДА ЛЮБВИ Избушка там на курьих ножках, Извозчик в полицейских дрожках, Лесная...
АЛЕКСАНДР СЕРГЕИЧ ПУШКИН Александр Сергеич Пушкин – настоящий барин, Настоящий дворянин и большой... [...]
Публицистика– Мне, пожалуйста, номер телефона Светлова.
– Инициалы?
Я удивился и даже обиделся.
– Михаил Аркадьевич, – сказал я и с нажимом, хотя никто меня об этом не спрашивал, добавил, – поэт.
– Б – 9 – 77 – 54
– Спасибо.
– Б – 9 – 77– 54. Мне, пожалуйста, Светлова.
– Я слушаю.
– Я из Днепропетровска. Мне очень нужно с вами встретиться. Я проездом.
– Ну, пгиезжайте.
– Сейчас?
– Можно и сейчас. Только сейчас дождь.
– Это ничего.
– Газве что ничего. Тогда валяйте.
– Еду.
– Подождите. А вы знаете, куда?
– Нет.
– Тогда пгиезжайте. Пгоезд Художественного театга, 2, квагтига 2а. Найдете?
– Конечно.
Я выскакиваю на улицу. Льет дождь. Все ужасно торопятся. Мне впопыхах объясняют, как и куда. Объясняют бестолково. Так, что я долго ищу, как и куда …
Открывает мне человек, очень похожий на карикатуру из Архангельского. И рыжий. К рыжим у меня отношение вполне определенное. Рыжих у нас на Чечелевке не любили. Иногда рыжих жалели. Чаще – дразнили. У рыжих имен не было, просто говорили: «Рыжий». А у этого было имя. Еще какое! Такое, что он просто не мог быть рыжим, не имел права. А вот был. И это было большим ударом по моим представлениям о рыжих, вообще, и о поэтах, в частности.
Я был уже не мальчиком. Но мужем я еще тоже не был. Мне было 17. И у меня были иллюзии. И насчет поэтов и насчет рыжих.
… А потом я читал стихи. А рыжий, немного похожий на карикатуру, быстрыми шагами ходил по комнате, почти бегал, и, картавя (он еще и картавил!), повторял:
– Дегмо.
– И это тоже дегмо.
Чего греха таить, мне было обидно за Рыжего: считается большим поэтом и абсолютно ничего не понимает в стихах.
За себя мне обидно не было: я твердо знал, что я – гений. Может, чуть поменьше Пушкина. И то неизвестно. Потому что в школе меня носили на руках. Потому что за урок я однажды написал целую поэму толщиной в тетрадь. Потому что незадолго до нашей встречи я получил свой первый гонорар в газете «Сталинская магистраль». Потому что во дворце пионеров я получил первую премию на конкурсе, а в университете, студентом которого я стал в этом году, – вторую. Все факты говорили об одном – в русскую поэзию пришла яркая, самобытная личность.
– Дегмо, – еще раз повторил Рыжий. Как попугай.
И тогда я решил доконать его – начал читать свой лучший стих:
Шел дождь всю ночь. Земля насквозь промокла.
Шатался ветер пьяный меж ветвей,
И тонко грусть вызванивали стекла
На нервов напряженной тетиве …
– А это уж совсем дегмо, – сказал Рыжий.
Ну, это уж слишком!
– Почему?
– А потому, мой мальчик, что сгавнение – это бинокль. Оно должно пгиближать смысл. А вы бинокль повогачиваете не той стогоной. «Негвов напряженной тетиве …». Вегтите, вегтите, а куда вегтите? Пгоще надо, пгоще.
Я заметил, что все картавые люди очень любят говорить слова на «р». Они прямо прилипают к ним, как мухи к липучке. Их прямо от этих слов за уши не оттащишь.
И тут я почему-то ужасно обиделся и приуныл. Кажется даже, у меня впервые мелькнула мысль, что я не гений, может быть, не гений. И мне расхотелось читать. И все же я прочитал еще несколько.
Где-то в середине одного стиха Рыжий остановил меня:
– Вот это хогошо! Я бы даже укгал это у вас. Честное слово, укгал бы. Как это:
Маленький, ему иггать бы вечно,
И покамест не собьется с ног,
Стгоить гогод, маленький, конечно,
Самый беззащитный гогодок.
Здогово! Только вы же этого не понимаете.
– Почему? Ведь я же написал!
– Ну и что? Подумаешь, он написал! А не понимаете. Вот тетиву негвов понимаете. А это – нет …
А потом я сказал ему, что хочу поступить в Литинститут.
– Ни в коем случае, – сказал он. – Я не могу гагантиговать, что у вас есть талант. И не могу гагантиговать, что у вас его нет. И никто не может. Потому что бога нет. Но если у вас есть искга божья, то она и без Литинститута возгогится в пламя. А если нет … Если б вы знали, сколько бездагностей после Литинститута бегает по гедакциям и пгосит напечатать дегмо. А дегмо не берут. Часто не бегут. А дгугого ничего они не умеют – это маленькие фабгички по выгаботке дегма. Кустаги. Но и кустагям что-то есть надо, на хлеб загабатывать надо. Вот они и бегают. Жалкое згелище.
… Не знаю, какое зрелище представляли собой маленькие фабрички по выработке дерьма, но когда я шел от Светлова, зрелище было жалким. Еще бы – человек прощался с мечтой.
Но безвыходных положений не бывает. Пройдя несколько улиц, я нашел выход: я забыл, сколько раз было произнесено сакраментальное «дегмо», и помнил только одно: «Я бы даже укгал это у вас». Значит, думал я, искга во мне все же есть, значит, не все так уж безнадежно. Даже совсем наоборот.
Единственное, что все же не давало мне покоя: я действительно не понимал, чем та строфа лучше других и почему Рыжий так ухватился за нее.
… Через три года, написав сотни дегмовых строк, я понял, чем та строфа была лучше других. Для Светлова. А через восемь лет я с удовольствием отдал бы ее Светлову. Потому, что это была не моя строфа. Потому что это была его строфа.
Похожие:
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС У кого вопрос? И в чем вопрос? «Быть или не...
БОГ ИЛИ ЛИЧНОСТЬ В последнее время все более в моду входит мысль, что...
О, ПАРИЖ! Я делал то же, что и всегда: думал. Париж, который...
О СТАЛИНЕ МУДРОМ, РОДНОМ И ЛЮБИМОМ Из воспоминаний Сталин и дети Мне было лет семь... [...]